— Бог мой, вовсе запамятовал я. — Он встал, чопорно снял цилиндр и, склонив седую голову, сказал: — Сегодня, Феликс Васильевич, расцвела акация, и позвольте поздравить вас с Новым годом.
Они постояли, пожимая руки и вдыхая грустно бумажный запах акации, и художник продолжил:
— А вот и вторая радостная весть, вы долго ждали ее и сегодня увидите женщину. Она там, — и повел сигарой в черно-папоротниковую чащобу. — Ну, идите же, идите, Ада Юрьевна вас ждет.
Феликс поклонился, поблагодарил и побрел по песчаной дорожке в темноту. Его путь черной стеной преградила кипарисовая роща, а среди стволов белели надгробия, а из-за бархатисто-черных шаров буксуса выглядывала часовенка. В распахнутые двери на поросшие мхом ступени, на мраморного льва лился мягкий свет лампад. Он подошел ближе и на каменном полу увидел молящуюся женщину в белом. Он узнал ее и в приливе грустной радости долго стоял за ее спиной. Он не стал ее отвлекать и побрел к могиле в зарослях черных тюльпанов, мутно бледнеющей в свете звезд. С надгробия смотрело мраморное лицо с приоткрытым страдальческим ртом и чуть косившими, полными печальной иронии глазами.
Он узнал Ванюшку.
Рядом были две другие могилы — ни имен, ни дат, но он знал: под плитами лежали молоденький лейтенант — полголовы и одна бровь у него были белые, будто сметаной облитые, а другая бровь — рыжая, и взгляд у него был удивленный, когда Феликс выстрелил и Белоголовый стал опускаться за куст шиповника. Лица другого ж немца он не видел, после выстрела тот грузно сел, каска съехала на глаза, и из-под нее виднелся лишь квадратный подбородок и мясистый нос. А рядом была его, Феликса, могила, была и дата рождения, а вот день смерти, сколько б Феликс ни всматривался, не был указан — художник украсил ее саблевидными пропеллерами и крылышками.
В дверях часовенки качнулась тень, и Феликс увидел Аду Юрьевну, в ее руках теплилась свеча, и свет, приближаясь, как бы плыл по аллее. Пламя не вздрагивало и не потрескивало. Она прошла рядом, опустив ресницы, с улыбчивыми впадинками на щеках. «Боже, как она красива! И как вокруг все хорошо», — подумал он.
Она остановилась у могилы и укрепила свечу у изголовья. Мраморное лицо Ванюшки будто ожило, воск стекал на плиту и тут же застывал. Она скорбно погладила его щеку и, поцеловав лоб, зашептала молитву. Феликс был рад, он ликовал. Ванюшку никто из женщин не целовал. Чтобы не помешать, он побрел прочь, и странно — под ногами не скрипел песок. Он бродил долго, пока не вышел к голубом окну, сияющему средь кипарисов. В его свете окаменели фигуры с кружками в руках, и лица их были подернуты зеленой патиной, потому что они пьяницы и много лет глядели в пивную пену.
На плечо Феликса легла рука и вывела из фантазии. Будто включили звук: толпа загомонила, задвигалась, вспыхивали сигареты, жевали рты, губы выплевывали чешую, кости и изрыгали тарабарщину. Смех, мат, звон стаканов и запах мочи из-за ларька.
— О чем мечтает молодой и красивый? — прозвучало в ухо. Герой, навеселе, но все еще в форме обер-лейтенанта, похлопал Феликса по плечу. — Желаю с тобой выпить, извини, что на «ты», но у нас в кинематографе так принято.
Феликс снял его руку с плеча и поинтересовался, что он пьет. Он, конечно, пил коньяк, и Феликс заказал коньяк, себе взял портвейн. Герой выпил и, сосредоточенно обгладывая маслинку, сказал:
— У меня к тебе разговор, но сперва скажи, как наши ребятки сыграли?
Феликс сказал, что не «болеет», и ошеломил героя. Тот перестал катать в зубах косточку и брезгливо поразглядывал Феликса, затем обратился к тому, в тельняшке, маячившему у бочки. Несколько выпивох, перебивая друг друга и омерзительно жестикулируя, выкрикивали имена футбольных кумиров, предсказывая исход.
Герой выслушал, покатал косточку и опять спросил:
— С кем тягаешься, парень? На кого прешь? — Он достал косточку, осмотрел ее и бросил наземь.
Феликс повертел стакан в руке, поставил на столик громче, чем следовало, и полюбовался лицом, красивым, стиснутым бакенбардами. Герой, выдвинув подбородок, очаровал улыбкой и снова положил руку на плечо, теперь Феликс ее не снял. Из-за ларька раздалось хлопанье крыльев и бурный смех. Герой послушал и пояснил:
— Это Даниил наш дает, не человек, а ходячий анекдот. Хлебом, смоченным в водке, он накормил павлина — поглядеть надо: живот от смеха болит.
Феликс послушал крик птицы и изумился той магической связи с его сегодняшними вымышленными павлинами и птицей за ларьком, но герой перебил:
— А ты, однако, парень не промах, даром, что изрядно подержан, а ишь прицелился, Наталию Ивановну, видите ли, ему подавай, кофеек, Африка, пальчиком пошевелите — и, пожалуйста, попер на скалу. Но все-таки ты дурень: если уж тебя осчастливили и попросили выкупать кольцо, то надо не ленясь исполнить. — Он опять пожевал маслинку и добавил: — Она тебя сшибет, как кеглю, не таких сшибала, и ты поползешь на коленях и выкупаешь ее кольцо. Уразумел?
И вся его манера и ладная фигура теперь уж излучали и превосходство.
— Женщину, парень, — поучал он, — сперва нужно обаять, поговорить об умном, об искусстве, о политике, а потом уж наслаждаться — пить, как хорошее вино.
Он оглядел Феликса, оценивая, и хлопнул себя по лбу.
— Ба, а не познакомить ли тебя с примой, кляча старая, но дело верное — станови магарыч!
Феликс глядел в землю, а на плече чувствовал руку и, не снимая ее, а более унижаясь и презирая себя, переполнялся омерзительным и в то же время сладостным самоуничижением. Так и следует, старый пес, вот тебе и павлины, и убитая рыба, и армянские анекдоты тоже вот. И зачем ты подходил к ларьку? Ведь было так хорошо.
— Что ты там бормочешь? — торжествовал герой. — Прима не нравится? Дружище, да ты не дурак! Молоденьких любишь? Шестнадцать лет, первый пушок на лобке? А? Ты мне явно нравишься. Но у Наталии Ивановны тебе не светит, она режиссерская, правда, у них свободная любовь.
Феликс опять промолчал, а герой вздохнул, заскучал.
— Впрочем, ты прав: что это я о бабах все да о бабах? — скука. Сперва она будет говорить «нет», и ее надо уговаривать, потом она скажет: «Видит Бог, я сопротивлялась», опрокинется на спину, а через дня два она тебе надоест, как смерть, и ты не будешь знать, как отвязаться. А она будет вылезать из твоей кровати голышом, нацепит туфли обязательно на высоких каблуках, чтоб ты восторгался ее длинными ногами, и обязательно натянет твою рубашку, свяжет узлом на животе и с рюмкой и сигаретой будет расхаживать по твоей комнате, сверкая задницей, а ты хоть в окно, хоть в шахту лифта головой вниз — скука.
— Какое вы имеете право так говорить о женщине? — вспылил Феликс и сбросил с плеча руку. Он побрел в темноту, нервно затягиваясь и думая, что нет ему дела до режиссера, а пепельная дама пусть спит, с кем пожелает, а его время прошло. Злость сменилась досадой, что люди вторгаются в его «государство».
Он бродил долго меж черных кипарисов, пока не вышел к морю, к маленькому домику над мысом. Свет из окна падал на маслянисто-черную морскую гладь, а за стеклом две женщины над столом колдовали над тестом. Феликс наблюдал, как они подсыпали муку из горшка, месили в четыре руки, потом толстушка качнулась и поплыла к плите, смахивая тряпкой пот, она сняла сковороду, и жар малиново осветил потолок, а ее подруга, худая и просветленная, села на табурет и, склонив голову на плечо, глядела умиленно, потом попробовала с кончика протянутого подругой ножа, пожевала, задумчиво глядя в окно, не видя Феликса. Женщины пошептались, покачали головами, придя к согласию, толстуха поплыла к плите и загремела конфорками, а худенькая заглядывала в банки, отыскивая нечто очень важное, и рассуждала бормоча.
И звезды над мысом, и редкий всплеск волны из темноты, и мирная картина в окне окончательно успокоили Феликса, ему захотелось выпить чашечку кофе и растянуться в машине, лежать, ни о чем не думая. Но кофе напомнил о пепельной женщине. Он подумал о ней, как о далекой, давно ушедшей, но пожелал увидеть ее, ибо нечто жило в нем вопреки разуму и говорило, что еще не конец. Он усилием воли прогонял это нечто, стыдил себя, но ноги сами понесли наверх, к летнему кинотеатру. Там по кронам деревьев бродили блики, раздавались выкрики, и выстрелы потрясали ночь. Он говорил себе: я иду для того, чтоб только разок взглянуть на даму и понять, что такое «свободная любовь». Он взобрался на дерево рядом с кинобудкой. Зал переполнен, в конусном свете напряженные затылки. Экран грохочет. Глупые немцы пачками умирают в смешных позах, потому что то ли стрелять не умеют, то ли патроны у них холостые. Нет, Феликс не любил фильмы, где у Канариса служили только русские агенты, и обозлился. Герой ходит в гриме, стреляет из деревянного пистолета и обвораживает улыбкой с открыточных витрин. Вот и вся разведка. Нет, режиссер не был на войне, иначе бы он не видел в ней оперетку, впрочем, так и должно — одним умирать с верой, в грязи и ужасе, другим — скучать и развлекаться.
На этот фильм она не пойдет, решил Феликс, спрыгнул с ветки и пошел к танцплощадке, к дуговым огням в зелени крон.
Среди танцующих ее не было. Он постоял под кипарисом, покурил. По цементу шаркали и шаркали подошвы, проплывали пары, но ее не было. Отзвучало танго, кавалеры проводили дам, площадка опустела, и он уже собрался уйти, как почувствовал на себе взгляд, и на дальней скамейке, в тени, куда он вовсе и не глядел, различил медное пятно волос и высвеченные ноги. Ошибиться он не мог. И все в нем заторжествовало, засветились новые грани. Это ее заброшенные одна на другую ноги, ее туфелька, то свисает с пальцев, то шлепает по пятке в такт музыке. Это ее рука появилась в свете и стряхнула пепел. Феликсу стало радостно еще и от того, что она одна, но тут же и опечалился, что плохо танцует и не посмеет пригласить. И так всю жизнь, вспоминал Феликс, я летал лучше всех в эскадрилье и был отличником, а на танцах двоечники выплясывали, и им хоть бы хны, а я в тени, вдалеке, чтоб, боже упаси, не пригласили.