Праздник побежденных: Роман. Рассказы — страница 38 из 98

— Кто он? — спросил седоголовый.

Я не мог произнести его имя. Фатеич был мой, сокровенный, ненавистный. Я молчал. Седой, в телогрейке, несмотря на жару, повернулся спиной ко мне и сказал:

— Ты, мужик, того, голодный чтоб, мяса сырого маленько поешь, с кровью чтоб, но голодный чтоб, а главное — бабу не поимей. Бабы — они поганые, бабы все суки, — и, не оглядываясь, вышел.

На перроне мелькнули его седая голова и отвислый фиолетовый узел. Я завернул в газету нож, спрятал в белье в чемодане, посожалев, что небрит и измят, и последним вышел из вагона.

Разноголосая, многоплеменная толпа, кисло пахнущая брынзой, рыбой и керосином, вынесла на привокзальную площадь. В просевших автобусах мелькали возбужденные лица, черкески, фуражки, мешки, набитые таранью и шерстью. Я переждал и остался один на раскаленной солнцем площади в прогорклом запахе асфальта. Затем сел в автобус, пустой и прохладный, и покатил по улицам, по вееристой брусчатке, по незнакомым спускам и подъемам к центру.

Я не знал города. Не знал, куда еду и как найду Фатеича. Но знал, что дорога у меня одна, и я иду по ней, ибо слышу его призывный вопль в этом знойном и сером от копоти городе.

В центре я купил пиджак и черные брюки (костюма не нашлось), трусы и майку, а главное — бесшумные, на войлочном ходу, тапочки. Я должен быть чист, решил я и отправился в баню. Постриженный и побритый, я долго курил в банном номере, разглядывая себя голого, мраморно-белого, мускулистого в запотевшем зеркале. Мои волосы, отросшие на палец, мокро топорщились. Чуть припухшие, мягко очерченные губы — то ли в капризных, то ли в страдальческих складках, голубые глаза лучатся сухо и горячечно. Красив, силен. Но почему до панического ужаса боюсь женщин? — я пожалел себя. Взгляд стал глубоким, обреченным. Я зло шлепнул окурок в ванну, быстро оделся и, чтобы милиционеры не оценивали подозрительно взглядом мой лагерный ежик, привинтил ордена к пиджаку и, не оглядываясь, вышел в город.

У кинотеатра я остановился в изумлении. Среди мусора на краю площади, среди окурков, коробок и сухой листвы я разглядел поклеванные зубилом чеченские письмена на бордюре. Город, в котором цвели вековые каштаны, город, который жирно дымил, качал нефть и выполнял план, был мощен кладбищенским камнем.

— Это знамение, — радостно прошептал я, — Фатеич, это ты с моим папашей взрывал храмы и памятники и могильными плитами мостил города. — Успокоенный, я понял: не нужно действовать, ускоряя события. Все произойдет само собой и вовремя. Найду крышу, ночлег и встречу тебя, Фатеич.

Я брел по аллее в тени каштанов. Мчались автомобили. На перекрестке, где рельсы сияющими дугами пересекли мой путь, я купил квасу и с кружкой в руке вглядывался в частокол ног, отыскивая те, единственные, с ромбом на просвет в суконных галифе и в армейских сапогах с приподнятыми носками.

Зной пронзила сирена, требовательная, истеричная, долгая. И регулировщик, и пешеходы, и машины на миг оцепенели и прекратили бег. Лаково-черный кабриолет, визжа шинами, сверкнул до проспекта. Я успел увидеть синие донца фуражек, все враз качнувшиеся к борту.

— Он! — я швырнул кружку на мокрый прилавок и с чемоданом бросился по рельсам вслед.

Улица пустынна, лишь вдалеке в зное краснел трамвай. Я свернул направо на булыжную мостовую — никого. Черный кабриолет исчез. Может, все привиделось? Нет, не все. Проехал красно-синий воронок с унылым лицом охранника в заднем стекле. Я побежал следом по тихой улочке, и охранник глядел уж тревожно из-за мутного стекла. В груди подпрыгивало, кричало, бесновалось: «Он здесь, рядом. Не беги, не привлекай внимания, на тебя смотрят!» Я подчинился и, шумно дыша, вышел на залитую солнцем площадь. Напротив здание с колоннадой под мрамор. Перед ступенями разношерстная стая легковых, и горделиво, догом среди дворняг, сверкая никелем и черным лаком, стоял ЕГО ЗИМ.

Фа-те-ич! Это в нем твой зад тонет в ковровых креслах. Это твой дом. А где же кабинет? Где твое оконце, из которого ты глядишь на крыши, хмуря бровь?

Я скользил взглядом по казенным окнам, а на меня из клумбы роз, заложив медную руку за медный борт, проницательно глядел мой тезка — медный Феликс.

Надо убираться — Фатеич может увидеть, и тогда все сложнее. Я подчинился разуму и сел на первый автобус. Пришло время подумать, отдохнуть и действовать.

Я сошел на окраине, на пустыре, поросшем лебедой. Автобус развернулся и ушел в город. Вокруг домики по окна в земле и в жухлой от смога и жары зелени. За ними мост и полуразрушенный забор, прокопченная труба, пирамиды бочкотары, рассыхающейся на солнце. За последним домиком-развалюхой я спустился с обрывистого берега к реке. Вода журчала в черных камышах, кривя на волне мазутные блины. В тени ракиты я расстелил пиджак подкладкой по теплой траве. Под голову положил чемодан и сразу же заснул.

Меня разбудили топот и крик. С обрыва, вспарывая каблуками суглинок, сбежали милиционер с наганом в руке и эмвэдэшный старшина в выгоревшей гимнастерке и с автоматом на плече.

— Документы! — свирепо выкрикнул мальчик-милиционер.

— Наш, стриженый… Веди! — смеялись сверху. И я увидел стайку амнистированных и двух солдат с автоматами наготове.

Милиционер погрозил им кулаком и принялся читать мою справку. Чемодан!.. Обыщут! Я поспешно, так, что ордена брякнули и сверкнули на солнце, достал пачку орденских документов и что-то угодливо забормотал о гостинице, в которой не оказалось мест. Ордена возымели успех. Мальчик-милиционер, восторженно стрельнув глазами, вернул справку и извинился.

— Закурить не найдется? — уже мирно попросил старшина. Я протянул пачку.

— Веди! — крикнул наверх милиционер. — Догоним!

Они сели на траву, разулись, и старшина, шевеля скрюченными, будто корневище, пальцами ног, спросил:

— Летчик?

Я кивнул.

— В плену был?

Я опять кивнул. Он, хмуря брови, выпустил целый куст дыма, разом выкурил до картона папироску и, напустив в мундштук слюны, шлепнул в воду. Вдали, по пояс над кустами, тянулись цепочкой арестанты.

— Куда их? — спросил я.

— Которых по делу — так опять за решетку, а остальных — на 500-веселый и айда без остановки из области. Но они на первой же станции сорвут стоп-кран и разбегутся, бандитье сволочное! Нянчатся с ними, в баиньки играют, — и свирепым взглядом из-под нахмуренных бровей проводил красную фуражку, еще долго маячившую над зеленью ракит. — В войну за буханку голодного расстреливали, а с этими… — он сплюнул. — Нет на них Мордвинова!

— Мордвинов?! — Моя голова оцепенела, будто на стальном холодном стержне. — А какой Мордвинов?

— Был… человечек один. По национальности мордвин.

«Был! Был!» — забилось в мозгу. Но я знал — нужно молчать, и старшина продолжал:

— Редкая сволочь был этот Мордвинов. Но башка у него… — Старшина даже зачмокал и восторженно покачал головой. — Самовольно амнистию объявил: тем, кто оружие сдаст, — прощен, и паспорт не нужен, и живи себе в горах. Ну, бандит и пошел. Сперва старики муллы. Берданку и кинжал положат и ждут, когда в книгу писать будут. А Мордвинов его за шиворот — и вон пинком под зад: иди, гуляй. Потом и молодой бандит попер. Горы всяких шмайсеров нанесли, гранат горы. «Все сдали?» — «Все». — «Хорошо!» А через день прочес. Оружия у них нет — и конец. Их муллы бороды обрезали, раздирали ногтями лица, землю ели и в пропасть кидались… Я конвоировал трех, — продолжал старшина. — Мордвинов кричит: «Твои бегут?» — «Никак нет, порядок!» — «Гони назад, в Шатой, чтобы бежали!» Так они полегли «при попытке к бегству».

— Ну а где же он сейчас? — спросил я.

— Где-то на Сахалине, — ответил старшина.

— На Сахалине?! — выкрикнул я. Они подняли головы и посмотрели удивленно. Но я уже совладал с собой и спокойно прибавил: — Далеко забрался!

— Какой там! Рядом, на слободе. От голода подыхает. И пусть радуется, что не расстреляли, как Родоса или Штепу… — Они обулись.

Старшина поднял автомат с травы и, глядя на реку, сказал:

— Ты, парень, тово, зла не держи. Власть наша Советская гуманная, сколько вон радости людям, сколько вон в семьи повозвращалось. Трудиться честно будут, да и тебя отпустили… Ордена вернули… Война ведь была, пока разобрались, — мальчик-милиционер застенчиво протянул руку, я ее пожал.

Они взбежали на откос, и уже сверху крикнул старшина:

— Ты, парень, тут не пребывай! Разная сволочь по кустам кроется. А тебя с нами видели. Смекаешь?

Я улыбнулся. Он был опытный фронтовик, но не видел незримой нити, натянутой высшей силой. Она начиналась от Фатеича в каземате в Киеве, петляла по Сибири, тянулась по рельсам Азии вдоль Арала и Каспия, опутала меня с седоголовым и с ним, эмвэдэшным старшиной, чтобы я недоступным для человеческого разума чувством улавливал ее феерическое сияние и шел к неизбежному: к Фатеичу.

Я знал, что никому — ни болезни, ни уголовнику с берегов этой речки Сунжи, ни автомобильному колесу не пересечь ее. И нет у меня страха, всю жизнь пульсирующего в горле. Я улыбнулся старшине и кивнул, соглашаясь.

* * *

По объявлению на заборе я пришел к хозяину-староверу. Он долго пялил мутный взгляд на мою остриженную голову.

— Нет у меня отказа божьему человеку, но бандит в хате — страх, — наконец сказал он.

— Что ты, дедушка! За плен я. И бумага есть.

Он не взял справку, а строго спросил:

— В Бога веруешь? — Я промолчал. — А хату не сожжешь? — Я молчал. — Из чашки чтобы пил своей и ложкой чтоб ел своей, а цигарки чтобы свои вонючие в саду дымил.

Так я и снял полуразрушенную времянку за домом в саду. Сгреб в угол кукурузу, что сушилась на полу, и закидал тряпьем, взбил солому в кочковатом матрасе и, уже сидя на перекошенной кровати, вдыхая прель и мышиную вонь, подумал: так и должно быть. Пришло мое время. Сходится все во времени надежно и наверняка!