Значит, не так ты плох, думал я. Плакал, звал — я пришел. Но так устроен мир: палец протяни — тут же пользуются, руку заглатывают. Вояка!
— Завтра, — сказал я, — тебя в больницу свезу, лечить будем.
— Нет уж, — заворочалось во тьме тряпье. — Вот! — и он протянул кукиш, желтый, омерзительный.
— Но ты же болен!.. Уйду-ка я совсем! — и даже встал. Он промолчал с ужасом в глазу.
А не вояка ли я сам? — подумал я и сел. Он глухо завыл в подушку с единственно понятным:
— В больнице поговорят о мужестве и чтоб крепился я… Почитают… «Повесть о настоящем человеке», с тем и ногу отстригут.
— Не бойся, не дадим, — мой голос прозвучал с такой убежденностью, что Фатеич перестал хныкать, и в маслянистом глазу появилась надежда.
— И впрямь, — обрадовался он. — Ни черта они не могут в той больнице, ведро марганцовки у них есть и ножи — вот тебе и все лекарства.
Я с усердием, достойным комсомольца тридцатых годов, с табуретом в руке спустился в коридорчик, отыскал выключатель, и лампочка-тридцатка облила тускло-желтым светом шкафчики, кастрюли на клеенках, керосинку, над ними счетчик в войлочной паутине и пломбу, которую я тут же и сорвал, как только влез на табурет. Я соединил провода, и наверху, в темноте, будто бритвенным надрезом засветилась щель. Вот и начало! — возликовал я и хотел раздвинуть провода, чтобы не замкнули. В решетке пальцев сверкнуло магниево, и я очнулся на столе в грохоте кастрюль, в запахе керосина, в кромешной тьме с женским криком: «Карраул!» Неудача не умалила энергии. Дело мое правильное. Прорвусь, вытащу его. Но феерическая нить, что вела к его воротам, как бы перегорела со вспышкой, и передо мной встала непроходимая стена. Я постелил в кромешной тьме и лег на матрас.
— Фелько, чертушко! — заныл Фатеич. — Эк садануло! А и убить могло.
— Могло. Спи.
Но он ворочался, скрипели доски, и наконец он заговорил:
— Фелько, а водолазы рассказывают, будто матросы мертвые на дне стоят и волосьями раскачивают. Страшна водяная могила!
— Опять похороны?! Спи!
— Нет, Фелько, нет… Про женщину хочу… про ту… что… — У него не хватало духу сказать «любил», и, учащенно дыша, заикаясь, проговорил: — Может… может, больше случая не будет… помру…
Я пытался слушать, но погружался в сон, и голос Фатеича то исчезал, то проявлялся издалека.
— Это было в Феодосии… Только освободили… Начальником комиссии по «чистке» приехал. Осень, Фелько, махновцы, пьянки, грабежи и полный город «их благородий», сволоты, что на пароходах не уплыла. Не разоружили мы тогда Махно в казармах на Сарыголи… А зря! Сам-то он опосля с эскадроном по Арабатской стрелке ускакал. Начал офицерье сортировать. Которых в карантин, есть такое место у порта в Феодосии, каменной кладью обнесено, а в нем колодцы, что воду лечебную дают. Глубокие! Седьмое эхо слышно. А в них слоеный пирог… Летом беляки придут и нашими колодцы набьют. Зимой мы по льду через Сиваши… Беляки на пароходы — и в Новороссийск. А которые не успели — мы их в колодцы опустим. В колодцах всем место есть… Так вот, телеграмму Троцкий прислал, как сейчас помню: «Не миндальничать, представить господам офицерам аптекарский счет…»
Его чрезвычайное возбуждение передалось и мне и отогнало сон.
— Ты о женщине говори или спать дай, — перебил я, и это была месть, ибо понял: разговор о женщине для него табу.
Он тяжко вздохнул и почти закричал:
— Иду я, Фелько, по Итальянской. Желтые каштаны и море синее… Живописно! И было бы и вовсе хорошо, кабы не этот дредноут «КИНГ ИНД» английский, что на горизонте дымил… и чемоданы, время от времени, из главных калибров по Владиславовке не кидали.
— О женщине будешь?
— Так вот, подбегает дамочка. Руки белые, в кольцах, на лице вуаль. Эк, думаю, разоделась! И не боится, что махновцы эти самые кольца с белыми ручками поостригут. «Слышите, — кричит, — слышите?» Я прислушался — и ничего, только что выстрелы в карантине хрустят. А она кричит: «Безвинны они, безвинны отец и жених, их расстреляют!» — «Успокойтесь, говорю, гражданочка. Там разберутся». А сам думаю: «Разберутся, как же! Черта с два». Но успокоиться нужно мне. Красавица-то она была писаная! Срывает кольца свои, сует мне: спасите их, спасите. — Он почти задохнулся, голос его задрожал, но продолжил: — А черт и поймал! Приходите, говорю, дамочка, вечером в карты поиграть… Она подняла вуаль… Ну и красавица же была!.. И конец мне, и так сразу! Она молчит, голову взметнула, подбородок выдвинула, меня, как гниду последнюю, рассматривает. Я подумал, плюнет. И слава богу! Разное можно от благородных ожидать. А нет, лицо белее мела стало, но холодно так говорит: «Хорошо, приду и буду вся в вашем распоряжении. Вы только их спасите!» Она фамилию их назвала… Самое мое большое счастье было, когда в карантин я бежал. И напрасно успокаивал себя, что сбегу от нее, не от таковских чертей уходил. Но все во мне радовалось, пело: освобожу, помогу, лишь бы живы были! Веришь, Фелько, Бога молил, как когда-то в детстве… В карантине офицерья невпроворот, и все враги. Дышать просто стало невозможно. Я окликнул по фамилии, вышли двое, полковник и капитан. Представляешь, сволочи, погоны даже не сорвали, остальные — кто гражданское напялил, кто заискивает, увещевает, что-де ошибочно, а эти взгляды в землю, подбородки трясутся, бледные, а ноздри раздувают, ну, просто приглашают, впрямь, что свинокрады стоят, но более всего меня взбесили сапоги полковника — капитан-то босым был — начищены, горят, что зеркала… Как? Где он мог? Когда три дня как им ни воды, ни хлеба… Сволочь, сапоги чистить будешь?! А во мне как закричит: «Побить их, побить! Покажу, как ноздри раздувать! Как голенищами сверкать!» Забыл я и мадаму, и ручки белые, — Фатеич сверкнул во тьме глазом, переживая опьяняющую страсть убийства.
— Ну и что?!
— Побил я их.
— Это понятно. А что с дамой?
— А ничего, — грубо буркнул он.
Но мне подумалось, что история знакома. И может, потому, что люто возненавидел его в тот миг, я твердо сказал:
— Говори!
— Жил я с ней, — нехотя промямлил он.
— А потом?
— А потом меня ранили, и появился у нее другой, мой помощник. Он и рассказал ей, что жених и отец вовсе не в тюрьме в Севастополе, а там, в колодцах… Так и кончилась моя…
— И все?
— Нет, до помощника я в тридцать восьмом добрался…
— Это ты и хотел рассказать?
— А тебе что, мало? — неожиданно взъярился он. — Благодетель нашелся! Жаль, что током не кокнуло… Опрокинулся бы вверх брюхом, как белая сволочь, и все!
Мы лежали в темноте, содрогаясь от ударов сердца, и каждый думал о своем. Он поворочался и уснул. Я покурил во тьме и храпе, хотел уснуть, но его храп вплетался в мой вздох, душил. Я чиркнул спичку — часы стояли. А на подушке таракан шевелил усами. Зажег вторую — таракана не было. Мистика? Знамение? Так нет же! Я воспитан реалистом. С верою, что человек — Бог и все может. И действительно смог! Построил города на болотах, перелетел полюс. И где там попы с их карой, с концом света? Но вспомнил Всевышнего, как молил его, как ползал ночью, и усомнился. И что за роковая сила все уводит не туда — то током ударило, то таракан, то часы стали?.. Этот скот Фатеич изводит! Все про смерть! Говорят, нужно сплюнуть и перекреститься. И сплюнул, и перекрестился. Натянул до подбородка одеяло и лежал в полусне.
Тишина. Ночь. И все смердит, и кожи из мешка, и студенистые помои из-под пола в щели, и керосинка, та, что на клеенчатом столе. Все благоухает, живет, распуская бледные и цветастые, недоступные для глаза запахи. А шкаф и стол без очертаний темнеют, будто скалы в глубине, живут непонятной для человеческого ума, ночной мистической жизнью. И нежданно зашептал белым стихом: …дом с мерцанием окон, с горячей вонью и ходами в нем, со смрадными телами, что в тряпье во сне и скрежете зубов. Дом вместе с городом, с огнями, дымом повис над звездной бездной.
А почему он не храпит и кашель не скрежещет? Я оцепенел, слушаю. Звякнул стакан на столе, скользнула тень по матовому окну. Ага! Это Белоголовый! Вот он. Хрустнули суставы, присел, смрадное дыхание на щеке… Пусть, пусть… Так вот как сходят с ума!.. Он же оставил меня, не приходил в тюрьме! Руки свинцовые, ноги тоже, я спокоен, но что за почмокивание? Откуда вода? А перед лицом нож. А рука гладит рот, щеки, лоб… Да что я?! Надо потрогать, убедиться. Я протянул руку и вскрикнул: под ладонью дряблый живот! «Фатеич! Что надо?!» — взревел я и окончательно проснулся.
Он вскрикнул, метнулся к кровати, громыхнув чем-то во тьме, застонал. Я закурил, сердце подпрыгивало в груди. Он садист, а может, просто идиот, и спать небезопасно. Вот и линия, и феерическая нить… А привела зачем? Чтоб зарезал полоумный? Может, плюнуть и уйти?
Я курил, пяля взор в темноту, и в ней мерцала золоченая рама. Я напрягал зрение и видел начальника на холсте, его бритый череп и холодный удивленный взгляд под мерцающим пенсне. Что это? Наваждение? — бормотал я. Мгновение назад руки были на поясе, а теперь висят вдоль галифе. Я закрыл глаза и услышал тихий треск суставов. Я всмотрелся — начальник потирал свои короткие холеные пальцы.
Так с открытыми глазами я и встретил рассвет.
Встало солнце. Предметы приобрели тени, начальник тускло глядел сквозь пенсне, и страх ушел. Фатеич проснулся и долго журчал в ведро. Захлопал крыльями попугай, прокартавил: «Фелькоо-о прииидет!»
И никуда я не уйду — судьба! — решил я. Спустился развести примус. Старуха с платком на плечах, будто летучая мышь, витала над столами, открывала крышки, глядела в чайник и наконец решилась:
— Ты-то прописочку имеешь, аль так квартиру захватить желаешь, когда помрет? А то гляди-и-и… — участковый есть!