Праздник синего ангела — страница 3 из 16

- Да разве же это искусство? Это вы называете живописью - эту розовую размазню и сопли вегетарианца?

Ковригин обернулся - на него дышал легким вчерашним перегаром гражданин эксклюзивного вида: на лице - недельная небритость, гофрированный пиджак нараспашку, джинсы заправлены в тяжелые сапоги-"дуроломы", в глазах - яростное похмелье.

Окинув Ковригина затуманенным взглядом, гражданин продолжил:

- Вшивый натурализм эти ваши сопли. Копировщики. Плагиаторы природы. Натюрмортные лизоблюды. Дилетанты искусства. Осквернители праха. Дикре... Декри... Дискредитация живописи эта ваша розовая мазня. Жи-во-пись! Значит - писать живое. Как режут по живому - так надо писать, а не разводить всемирный потоп из соплей...

Ковригин понял, что речь может быть долгой, и прервал поток словоизвержения конкретным выводом:

-Можете предложить что-то другое?

Тот схватил его за руку и потащил к выходу:

-Пойдем. Покажу тебе настоящее искусство. Вмиг забудешь эту размазню.

Но на улице он вдруг замялся и, поколебавшись секунды две, застенчиво попросил:

-Друг, одолжи червонец на благое дело. Душа тоскует о возвышенном.

Ковригин достал из кармана мятую пятерку.

- Вот спасибо-то. Искусство все еще в неоплатном долгу перед жизнью, его неожиданный попутчик уже стоял у окошка коммерческой палатки. Счастливо отоварившись банкой "джин-тоника", он снова сгреб в охапку Ковригина и поволок за собой.

Через полчаса, стоя посреди тесного полутемного гаража, Ковригин остолбенело рассматривал творения незнакомца. Тот оказался художником, причем какого-то побочного сюрреалистского толка. Это был ошарашивающий сплав Сальвадора Дали, Иеронимуса Босха и Ван Гога, пропущенных через мясорубку и слепленных заново. Предметы и люди в самых невероятных сочетаниях и положениях, тщательно и детально выписанные, производили жуткое впечатление реалистичности и подлинности, при том, что все это представляло собой самый невероятный, дикий разгул фантазии художника, как будто человеческий мир был для него калейдоскопом, в котором он всякий раз видит новую картину из разноцветных изломанных осколков человеческого бытия. На полотнах сквозило невысказанное, затаенное желание чего-то неведомого, явственно читался порыв в иные миры и иные реальности, но и отчетливое понимание невозможности и запретности этого. Давящая, тяжелая атмосфера на картинах сочеталась немыслимым образом с детской мечтой, предвкушением чего-то желанного. Уродливая реальность вписывалась в сказку.

Вся внутренность гаража была завалена картинами, досками, банками, склянками, рулонами бумаги, тюбиками краски. В углу на газете были разложены разномастные кисти, тщательно вымытые, тут же стояла консервная банка с отмокающими кистями. В глубине гаража лежал матрас, покрытый старыми тряпками, со скомканным одеялом и мятой подушкой. Рядом выстроились в шеренгу с десяток пустых бутылок разного калибра. В центре помещения возвышался самодельный мольберт. Вся эта фантасмагория освещалась висящей на длинном шнуре слабой лампочкой.

- Ну как? - спросил Художник.

- Потрясающе! - Ковригин действительно был заинтригован неформальным творчеством этого судя по всему хронического алкоголика. - И давно это с вами?

- С детства.

- Кому-нибудь показывали?

- А то! Я себе не враг. Один доктор искусств даже глядел.

- Ну и?

- Ставят диагноз: белая горячка и сивушный бред. Советовали завязать.

- С выпивкой?

- И с тем и с другим.

- Ни в коем случае. То есть, с выпивкой, конечно, стоило бы, а с этим, - Ковригин кивнул на картины, - ни под каким видом.

- Ты не понял. Этого, - он тоже кивнул на свои шедевры, - не будет без вот этого, - кивок в сторону бутылочной батареи. - Спирт - мой гений-вдохновитель, моя муза, мой ангел-хранитель, мой допинг, мое художественное видение и творческое мышление.

- Понял, - Ковригин вдруг почувствовал сухость во рту и острое желание поближе познакомиться с этим непризнанным алкогольным гением. - Это надо отметить.

Художник оценил его предложение по достоинству и протянул руку:

- Семен Верейский, можно на ты.

* * *

Дома Художника не оказалось. Его жена, Клавдия, сказала, что он в своем "хламовнике". Это слово гораздо больше подходило к Семиному гаражу, чем "мастерская", и заодно точно определяло отношение Клавдии к занятию мужа. А занятие было малоприбыльным. Чтобы зарабатывать на жизнь и подсобные материалы, Семен иногда "халтурил" для городских музеев, гостиниц и других местных заведений: писал пейзажи, натюрморты, городские виды, исторические сюжеты. Все это было для него не "настоящей работой", а халтурой в прямом смысле слова - в таких случаях он работал быстро, без интереса и с отвращением в душе.

Жена Семена была крепкая, ухватистая, молодая еще женщина. Она вышла за Верейского по большой любви, да и сейчас все еще любила своего "непутевого". И хотя часто тому доставалось по бокам и по загривку, если он объявлялся в доме "на рогах", Семен умел превратить ее сердце в воск, плавившийся от одного его объятия или поцелуя на ночь. В минуты примирения это была идеальная, любящая и нежная пара: он клялся ей в верности и любви до гроба, обещал завязать и не изменять ей больше с "этой отвратительной, омерзительной уличной шлюхой - водкой", она - гладила его по голове, прижимала к груди как ребенка и плакала - от любви, от горького их счастья, от жалости к себе и к нему.

Обычно он держался не больше двух недель, после чего все начиналось заново.

Ковригин хотел уже спускаться вниз, но Клавдия упросила его зайти посидеть, выпить чаю с вареньем. Семен, когда знакомил их, представил Павла как "писателя из самой Москвы". Хотя Ковригин несколько раз пытался объяснить ему, почему уже давно не пишет, для Художника это было пустым разглагольствованием столичного сибарита или какой-то новой формой декадентства, к которому Семен относился с подозрением. А что столичный сибарит живет в кладбищенской хижине и закапывает мертвецов - это записывалось им на счет капризов и тоски по экзотике. Клавдия, ни в грош не ставившая художества своего мужа, к мифическому писательству Ковригина относилась со всей провинциальной серьезностью и доверчивостью. Она робела перед ним, выказывала признаки подобострастия и называла его на "вы".

Когда Ковригин напился чаю, она, наконец, решилась:

- Павел Васильевич, вот вы умный, образованный человек. Писатель. Наверное, много в жизни повидали, не чета нам, невеждам. Я знаю, вы с Семеном большие друзья. Повлияли бы вы на него. Ведь пропадет он совсем из-за водки. Сопьется. Он ведь хороший, добрый, только слабый, жизни не выдерживает. Сгибает она его. Я уж про себя не говорю. Обещает все на руках меня носить до гроба, а жизнь мою молодую загубил, злыдень. Детишек нам с ним бог не дал. Да и куда там детишкам, с отцом-то пьяницей. Но его-то ведь спасать надо от змия этого чертова зеленого, язви его душу, прости меня Господи. Помогли б вы ему. Образумили. Лечиться б уговорили. Работать бы он пошел куда... Вы его мазню-то видели. Да какое ж это художество. Блажь какая-то. От безделья мается, как только руки-то на себя не наложил еще, прости Господи. Гением себя считает, а сам в дерьме валяется. Дерьмовый ведь гений - это уже и не гений? - она вопросительно и с надеждой посмотрела на него.

- Насчет художества это вы, Клава, не правы. Нет, совсем не правы. Семен талантливый художник, даю вам руку на отсечение. Был у меня когда-то один знакомый искусствовед. Чутье у него на таланты безошибочное. Вот его бы сейчас сюда. Он бы сделал из этого пропойцы мировую знаменитость.

- Ой ли? Так уж и мировую? Павел Василич? Это вы меня разыгрываете, дуру провинциальную? - она всплеснула руками. - Такая шутка, да? - но по ее загоревшимся глазам было видно, что слова гостя произвели на нее впечатление.

Ковригин чуть ли не обиделся и произнес с пафосом оскорбленного достоинства:

- Вы меня удивляете, Клавдия Петровна. Я разве похож на человека, сбежавшего из Москвы для того, чтобы шутить здесь шутки да разыгрывать провинциальных барышень?

Она покраснела.

- А водка... Это уж судьба у вас с ним такая. Он вбил себе в голову, что без этого не может писать по-настоящему. Для него это как допинг для пришпоривания творческого воображения. Вам, Клава, его талант холить и лелеять надо, как породистую лошадь, а не плеваться и спотыкаться об него. Да вы знаете, сколько во всей человеческой истории, - Ковригин явно вошел во вкус проповеди, - разнообразнейших талантов погибло от одного только непонимания. Их не понимали жены, дети, друзья, критика, а они все равно творили, ваяли, писали, создавали наперекор всему миру. Потом умирали в нищете и безвестности, многие кончали жизнь самоубийством или того хуже - в психушке. А потом вдруг оказывалось, что они гении, их творения шли нарасхват, а имя становилось бессмертным. Конечно, несмотря на небольшие неудобства при жизни, завидная все-таки это участь, - Ковригин откровенно витал в облаках. - Но стать живым классиком все же лучше, - конец вдохновенной речи получился скомканным - Павел понял, что глупейшим образом впал в сентиментальный бред и резко поднялся из-за стола.

- Пойду я. Можно не провожать, - однако Клавдия и не думала подниматься: она задумчиво рассматривала банку с вареньем, как будто пыталась прочесть на ней будущее.

Но подняться все-таки пришлось: в дверь зазвонили. Это был художник, не имевший ключа от квартиры из опасений Клавдии, что непременно потеряет его. Он был ощутимо трезв, а увидев Павла и поприветствовав его: "А, ты...", вдруг загорелся какой-то идеей. Он схватил Ковригина за руку и, бросив жене: "У нас дела", потащил его к выходу. Тот еле успел прихватить свой рюкзак.

- Может объяснишь, куда ты меня тянешь? - поинтересовался Ковригин на лестнице.

- Молчи. Слова здесь ни к чему. Покажу тебе одну вещь. Час назад закончил. Нужна твоя реакция.

* * *

Во дворе дома около одного из подъездов стояла "труповозка" - белый "рафик" с синими крестами на боках и на "морде". За последние несколько месяцев таких "труповозок" в городе развелось несчетное число. Они сновали туда и сюда, деловито и четко выполняя свое дело - доставку умерших от синей эпидемии в крематорий. На машину никто не обращал внимания, как будто это обычная "Скорая" приехала ставить кому-то клизму. Чужие острые непроходимости кишечника никого не интересовали.