Праздник урожая — страница 5 из 12

Бордей?


Мош Бордей лезет в карман своей старой жилетки и протягивает Славику связку длинных зубастых ключей, отполированных пальцами всех энтузиастов, торопливо вертевших ключи в замках винного погреба.


У Славика глаза триумфатора. Надо сказать, это в высшей степени бессовестные глаза.




* * *


В тот день. Я помню. Когда Рая слезала с бочки, все мужчины, стоявшие поблизости, кинулись к ней, толкая друг друга, и протянули Рае руки. Все, кроме Гены. Он великодушно взирал на успех, которым пользуется во дворе его Рая.


Я тоже протянул руку. Она выбрала — как-то увидела, почему-то увидела, из всех рук — мою. И спрыгнула с бочки, и обняла меня за плечи на секунду.


Я никогда этого не забуду.


Когда допили последний кувшин урожая прошлого года, был уже поздний вечер. Стемнело. Во дворе зажигаются лампочки. Их столько же, сколько квартир, — двенадцать. Они протянуты высоко над двором, в винограде. Когда лампочки включены, виноградный покров выглядит как одна большая зеленая люстра. У лампочек, как в гирлянде, даже разные цвета. У Вахтов лампочка мутно-желтая. У нас — самая яркая, белесо-желтоватая. У Гены и Раи — бледно-розовая. У Бори — голубоватая. Я смотрел на бледно-розовую лампочку над входом в квартиру Гены. Во дворе теперь играл только Аккордеон. Все соседи и лабухи были в приличном красивом подпитии, были добры и светлы, как бывают добры и светлы люди, уверенные в том, что все лучшее — урожай нового года — впереди. Мой дед о чем-то беседовал со Славиком — судя по жестикуляции Славика, он опять разводил Мош Бордея на кассацию старых долгов. Боря Кац разговаривал со своим папой, дядей Феликсом. О шахматах. О шахматах в нашем дворе евреи говорят, когда хотят оставить разговор непонятным для окружающих. Евреи не могут без подтекста. Лиши еврея подтекста — и ты лишишь его всего.


Дядя Яша пил в одиночестве и, по-моему, был уже очень хороший.


Баба Саша вдруг запела — цыганскую песню, и к Аккордеону тут же добавились вдруг, один за другим — скрипач дядя Петря и Цимбал, а за ними и другие лабухи, песня была такая старая, что даже баба Саша в ней не все слова знала. Когда она замолчала, глядя в разные стороны своими черными глазами, сейчас же запел Вэйвэл Вахт, еврейскую песню, лабухи знали ее, они знали все песни, которые есть на свете, и им никакого труда не составило подыграть тут же старому Вахту, а когда и Вахт умолк от одышки — тогда тетя Дуся запела. Украин­скую песню — она была украинка.


А я смотрел на Раю. Она была старше меня на целых восемь лет. Ей было двадцать пять. У нее были серые такие глаза, а волосы ярко-каштановые, целый костер, роскошные, вьющиеся. В общем, я был влюблен в нее. Сильно. С момента ее появления в нашем дворе.




* * *


Это было в мае прошлого года. Да, в конце мая. В такие дни света становится много, так много. Сначала тонкие лучики пролезают кое-как сквозь вино­градные листья, потом их становится больше, они становятся ярче и шире, они ищут друг друга, и находят, и уже вместе ныряют под виноград, как под одеяло, и все тогда вспыхивает, и растворяется в солнечном свете. В такой сияющий день распахнулись ворота и во двор въехала грузовая машина. В кабине сидели водитель, здоровый и рыжий, и Гена. В кузове была мебель.


Когда водитель с Геной стали выгружать мебель, вышли соседи. Соседям всегда интересно, что такое, соседи иначе не могут, особенно в этой местности.


Сначала спустили на землю диван. Большой, черный, кожаный, в прошлом весьма недурной, да и сейчас, несмотря на явное «б/у», он все еще был, для нашего двора, прямо-таки аристократический. Конечно, первым поближе подошел Вахт.


— Гена, — спросил он умело, — ты что, все? Привез вещи?


— Ну, так получается! — ответил радостно Гена.


— Так у тебя, что? Большая радость? — развил успех Вахт.


— Обмоем! Еще как! — Гена заржал, такая у него была привычка смеяться — ржать, и фамильярно похлопал пожилого Вахта по плечу. — Забираю Райку к себе, все! Женюсь, так получается!


— Ну-у! — только и смог сказать Вахт: информация превзошла все его ожидания.


Живой еврейский ум Вахта уловил в этой новости не только известие о сегодняшней пьянке по поводу Раиного новоселья, но и анонс грандиозной синьки — свадьбы.


В это время стукнула калитка. И во двор влетела Рая. Она вообще девушка была довольно порывистая, в хорошем смысле слова, ветреная, и чаще всего не входила, а влетала, не шла, а как бы бежала вприпрыжку, не садилась, а бухалась, ну и так далее. В то утро она пронеслась по двору и плюхнулась весело на черный диван. Протянула вверх голые руки. Она была уже в легком платье, без рукавов. Потянулась, как после сна. И сказала:


— Ой, Ген! Как мне здесь нравится! Я хочу прожить тут всю жизнь!


— Хороший диван, — заметил Вахт, откровенно разглядывая Раины ноги.


— Старый, — презрительно отозвался Гена. — Да и позолота вон кое-где… — Гена громко поскреб ногтем подлокотник. — Ну что, Райка! Добро пожаловать на жилищную площадь!


А я не слушал в это время — ни Вахта, ни Гену. Я был занят. Я влюблялся в Раю.


Ожидания Вахта оправдались. Действительно, была большая пьянка — новоселье Раи. А потом была свадьба, Раи и Гены. Я не пошел. Но что значит, в сущности, не пойти на свадьбу — во дворе, в котором живешь? Три дня беспрестанной синьки и всеобщего веселья. А ежевечерние тренировочные пьянки соседей и родственников — все это начинается и вовсе за неделю до свадьбы. Я в этой свадьбе, на которую якобы не иду — живу, все это время. Я сижу вечером в комнате, сам у себя взаперти. Я затянул на окне шторы, чтобы не видеть, что там, во дворе. Я не вижу, но я все слышу.


Стучит молоток Мош Бордея — дед с дядей Феликсом ставят столы. Шум. Гвалт. Это родственники — Гены, Раи и еще бог знает кого. Уже нажрались, хотя свадьба только послезавтра. Смех. И куча других предсвадебных звуков. Вот этот, например — поставили на стол стаканы. Решительно поставили. Это не женщина. Это мужик, кто-то из энтузиастов. Скорее всего, Вахт. Куча чисто вымытых стаканов, в тазе. Посуду в нашем дворе перед праздниками носят в тазе. Эмалированном, белом. И Вахт сейчас сидит, наверное, и смотрит на эту кучу сияющих граненых стаканов, как на святые мощи.


А потом сама свадьба. Музыка — трое суток.


— Горько! — дружный ор присутствующих.


Смех. Стук стаканов.


— Вован! Выходи! — орет наглый голос Славика. — Во-ва-ан!


Я ненавижу, конечно, каждого присутствующего на этом сборище. Я думал, что и саму Раю возненавижу, или разлюблю. Да, я думал так, и жег в темноте спички. Но нет. Этого не случилось. Я не разлюбил Раю — напротив, я понял, что в моей жизни наступило настоящее мужское горе. Горе неразделенной любви. И поскольку это взрослое чувство стало теперь для меня доступно, я решил испытать и другие чувства, присущие настоящему мужчине в этой местности. Так я обратил внимание на винный погреб деда.


Это удивительно, но я впервые обратил внимание на винный погреб деда — не как на часть двора, а как на путь, довольно поздно. В семнадцать лет. До этого, конечно, я мог накатить стаканчик за столом, но всегда получалось, что за семейным столом, а там — стаканчик, больше не выпьешь — Мош Бордей не даст. А Славик и его приятели в свою компанию меня брать не спешили — я ведь был внук Мош Бордея.


— Мош Бордей узнает, — цинично рассуждал Славик, — скажет, я спаиваю его внука, и больше в долг давать не будет. Мне таких раскладов не надо.


Это случилось в тот день — Праздник урожая. Был вечер. Во дворе играл Аккордеон. Я смотрел на Раю и решил напиться. Она тоже смотрела на меня. Гена не замечал этого, и никто, кажется, не замечал. Да и кто мог заметить — всем уже было хорошо. Рая потягивала вино из большой, Гениной глиняной кружки, и каждый раз, когда, держа двумя руками кружку, она делала глоток, она смотрела на меня. Ее глаза. Они смеялись. Когда она отнимала кружку от губ, лицо ее было серьезным. Но я же видел, я все видел.


И я отвел в сторону Славика. У нас с ним состоялся мужской разговор.




* * *


В то время он был местом тайных сделок и мелких делишек пацанов, а также настоящих, мужских разговоров — длинный, метров десять, узкий — двое взрослых мужчин не разойдутся, — проход в самой глубине двора разделял сараи, принадлежавшие соседям. Слева и справа — двери сараев, деревянные, размашисто выкрашенные в разные цвета.


— Ну ты дура-ак! — вместо вступления сказал Славик, когда мы остались одни.


— Че это я дурак? — возразил я с лицемерным удивлением.


— Че ты пялишься на нее, как конченый? Че ты надеешься там словить? — спросил Славик.


— Ничего я не надеюсь! — ответил я очень фальшиво.


— Че — ниче?! — заводится Славик. — Сидишь и смотришь на нее, как Пушкин. На свою, эту, как ее. Я на тебя смотрю, думаю, че он так смотрит на нее, че он, не видит — там нечего ловить, а он как будто не видит, и смотрит, и смотрит! Ну дура-ак!


— Да ну ладно! — говорю я. — Все я вижу.


— Че ты видишь?! — спрашивает Славик и вдруг неожиданно, как всякий психопат, смягчается. — Видишь, что муж у нее? Понимаешь, муж. Есть такое слово, старичок. Му-у-ж. Это такой человек, который набьет тебе все табло. Если увидит. А он видит.


— Че он видит? — спросил я и непроизвольно потрогал себя за подбородок.


— Все видит. Она же! Просто, с тобой… Она же — взрослая баба! Ну, понимаешь?! — Славик безнадежно махнул на меня рукой, как врач, понявший, что ради этого больного можно даже руки не мыть.


Мы молчим, некоторое время. Славик смотрит на меня и ехидно улыбается, явно представляя, как обезобразится моя рожа от милицейских кулаков.


— Она, конечно, ниче, — говорит Славик уже откровенно издевательски. — Я бы тоже… наверное, смог бы… Но если б это был я! Хоть что-то бы ментяре, так сказать… Противопоставил бы скорость! — И Славик изобразил несколько мощных ударов снизу.