Пражское кладбище — страница 30 из 76

– Прощай, мой друг Ипполито. Я не забуду тебя, – отвечал Симонини, настолько вошедший в роль, что даже сумел выжать из глаз одну-две скупые слезинки. Ньево следил, как сгружают с повозки тяжелый ящик, и не отвел взгляд, покуда его не водворили на борт. Перед тем как ему взойти на трап, двое каких-то приятелей, которых Симонини видел впервые, явились отговаривать его плыть на «Геракле». Этот корабль не так надежен, увещевали они. Дождись лучше завтрашнего дня. Завтра отчаливает «Электрик», он поновее и посолидней. Симонини затрепетал. Но все уладилось само собой. Ньево махнул на товарищей: чем скорее документы дойдут до цели, тем и лучше. «Геракл» поднял якорь и вышел в открытое море из порта.


Сказать, что Симонини был вполне спокоен в последующие часы, значило бы преувеличить степень его хладнокровия. Нет, он все-таки думал и после обеда, и вечером о том событии, которое увидеть ему было невозможно даже залезши на высокую гору Раизи в окрестностях Палермо. Сосчитав примерно время, около девяти часов вечера он сказал себе, что, надо полагать, свершилось. Бронте сам по себе мог бы не суметь исполнить сложное задание. Но уж ежели войдет к нему матрос, в видимости Стромболи, как было договорено, ежели скажет: «Час настал, выполняй свое дело», – тут бедолага закопошится, размотает свой фитиль, подсунет кончик шнура под ящик, подожжет и стремглав бросится на корму, где его поджидают… где его не поджидает никто. Он, возможно, и скумекает про обман, и поскачет как умалишенный (так он же умалишенный и есть?) обратно, чтобы гасить огонь, но уже, надо полагать, будет поздно, взрыв захватит его врасплох на дороге в трюм.

Симонини чувствовал такое довольство от сделанной работы, что, снова обрядившись в духовную рясу, вознаградил себя в таверне в Багерии обильным ужином, где на первое была паста с сардинами и с вяленой мерлузой «алла гьотта»… Мерлузу для этого блюда вымачивают в течение двух дней в холодной воде, снимают филе, готовят с луком, сельдереем, морковью, олеем, мякотью помидоров, очищенными от косточек черными оливами, кедровыми орехами, изюмом, грушами, промытыми от соли каперсами… ну и, конечно, с солью и перцем. Разумеется.

Потом он подумал о мастро Нинуццо. Нельзя было оставлять столь опасного свидетеля. Он снова оседлал мулицу и доехал до старой пороховницы. Мастро Нинуццо на пороге покуривал обгрызенную трубку и встретил его, широко улыбаясь:

– Ну что, дельце обделано, падре?

– Скорей всего, да, вы можете гордиться, мастро Нинуццо, – ответил с улыбкой Симонини и обнял его со словами «Многая лета королю!», как было заведено в тех широтах. В объятии он всунул тому в живот на два вершка стилет. Учитывая, что никогда никто не проезжал и не ходил около пороховни, кто знает когда будет найден мертвец. Если же по невероятному обстоятельству жандармы или кто еще и доберутся в своих разысканиях до багерийского кабака, им скажут, что Нинуццо в последнее время нередко ужинал в компании какого-то священника, нешуточного объедалы. Священника отыскать будет, конечно, невозможно. Симонини готовился плыть на континент. Что до Бронте, его исчезновением совершенно никто не будет озабочен.


Симонини вернулся в Турин приблизительно в середине марта и стал ждать, когда доверители вызовут его. И выдадут ему плату за услуги. И точно, в один прекрасный день Бьянко явился в нотариальную контору. Он сел напротив стола и заговорил:

– Симонини, хоть бы раз у вас бы вышло что-то путное!

– Как? Вы же хотели, чтобы эти счета испарились. И вот, могу заверить, что они превратились в дым!

– Ну да, но с ними в дым превратился и полковник Ньево. А это уже перебор. Об испарившемся корабле ходят сплетни, и неизвестно, удастся ли замолчать эту историю. Не так легко отвести подозрение от Высшего Политического Надзора. Нелегко, но мы справимся. Мешаете этому вы. Рано или поздно отыщется свидетель, что вы дружили с Ньево в Палермо. И вспомнят, ничего себе совпадение, отправил-то вас в Палермо не кто иной, как депутат Боджо. От Боджо к Кавуру, от Кавура к правительству… Трудно даже предвидеть, что за каша заварится тогда. Вам придется исчезнуть.

– В крепость? – спросил Симонини.

– Да даже если вас в крепость, болтать будут одинаково. Незачем повторять мелодраму с железной маской. Вы закроете лавочку в Турине и улетучитесь за границу. В Париж. На первое благоустройство хватит вам и половины условленного гонорара. Вы ведь сильно перестарались, а это то же, что недостараться. А поскольку надежд на то, что вы, попав в Париж, не наделаете обычных бед в погоне за пошлой прибылью, нет, мы вас свяжем, так и быть, напрямую с нашими тамошними коллегами. У них, имеются причины полагать, найдется для вас одно или два укромных задания. Итак, вы переходите в ведение другой администрации.

9. Париж

2 апреля 1897 г., поздний вечер

С тех пор как стал вести эти записи, не был я ни разочка в ресторане. Мне все же необходимо встряхнуться. Решился высунуть нос в такое место, где и повстречайся мне кто-нибудь, он будет пьян. И хоть я не узнаю его, но он-то тоже не узнает меня. Пойду в кабаре «Очкарик». Близехонько, на улице Англичан. Название дано ему в честь вывески, действительно в форме громадных очков, которая красуется над дверью невесть с каких времен. Не сильно там разъешься. Там потребляют преимущественно сыр кусками, который хозяева дают чуть ли не даром, потому что от сыра всем хочется пить. Вот все и пьют. Да еще поют. Выступают Фифи Абсент, Арман Тромбон, Гастон Трехлапый. «Артисты», с позволения сказать. Только спьяну их можно принимать за артистов. Первая зала узка. В сущности, это коридор. Наполовину заставлена цинковой стойкой, за стойкой кабатчик, с ним кабатчица и их дитя, спящее под аккомпанемент ругательств и раскатов хохота. Против стойки вдоль всей стены тянется дощатый прилавок. На прилавок облокачиваются клиенты, уже принявшие порцию. А по той стене, что за стойкой, расположена выставка самых сильнодействующих рвотных зелий, которые только встречаются в Париже. Завсегдатаи проходят в дальнюю комнату. Там два стола, вокруг них дрыхнут пьяные друг у друга на плече. Стены изрисованы посетителями, и по большей части непристойно.

Я сидел рядом с барышней, она приканчивала далеко не первый абсент. Знакомая личность. Когда-то рисовала виньетки для иллюстрированных журналов. Спилась. Видать, потому, что знала: чахотка у нее прогрессирует и жить остается чуть-чуть. Теперь выпрашивает работу у посетителей ресторана. Готова рисовать портрет любого. Беда, что у ней рука дрожит. Дай бог чтоб ей свезло и чтоб не чахотка ее спровадила на тот свет, а пусть лучше свалится по ночному делу в близко текущую Бьевру.

Я перекинулся с нею словцом-двумя. Вот уже десять дней я живу бирюком и теперь готов радоваться даже разговору с женщиной… На каждую рюмку абсента, что я ей заказывал, приходилась и рюмашка для меня. Ну и пишу теперь в туманном состоянии. Неудивительно, что вспоминается мне мало и плохо.


Могу только сказать: переезд в Париж дался мне нелегко. В сущности, я ведь был выслан, и это действовало на нервы. Но город обворожил меня. Я решил, что буду жить тут до скончания дней.

Не знал я лишь, на сколько мне хватит имеющихся средств. Так что нанял чуланчик в отеле в районе Бьевры. Хорошо еще отдельный. Потому что в этих клоповниках случается видеть и комнаты на пятнадцать тюфяков, нередко без единого окна. Обмеблирована комнатенка была отбросами чьего-то переезда. Простыни были червивые, имелось цинковое корытце для подмывания, ведро для нужды, а стульев не имелось ни одного. Нечего говорить о полотенцах или же о мыле. На стене суровая надпись предписывала оставлять ключи в скважине снаружи. Без сомнения, для того чтобы полиция не теряла время во время облав, а споро могла ворваться, поднять за волосы храпящего постояльца и хорошенько посветить ему в лицо фонарем, с тем чтобы выхватить тех самых, за которыми пожаловали, и вытолкать с собою в участок, предварительно накостыляв по шеям, если вздумают упираться.

В отношении питания. На улице Малого моста я обнаружил таверну, где обеды за четыре су. Протухшее мясо, то, что мясники «Чрева Парижа» решали вышвырнуть на помойку, видя, что жир уже позеленел, а мякоть почернела, поутру подбиралось здешним ресторатором, который очищал его тряпкой, обильно уснащал солью и перцем, вымачивал в уксусе и славно мариновал пару суток на заднем дворе своей лачуги, доводя до кондиции, когда уже можно обжаривать для клиентов. Понос был гарантирован, однако и цена была по товару.

С моими туринскими привычками и с тем столом, к которому я приохотился в Палермо, за две или три недели я тут бы, конечно, умер, если бы не начали поступать первые поручения от тех, к кому меня переадресовал кавалер Бьянко. И тут уж я со спокойной душой сворачивал на улицу Квашни, в кухмистерскую «Нобло». Это была большая зала, проход через старинный двор. Хлеб полагалось приносить с собой. У входа касса. На кассе чередовались хозяйка и ее три дочери. Прямо из кассы отпускали превосходные вещи: ростбиф, сыры, повидло, а также печеные груши и к каждой груше по паре грецких орехов. За кассу разрешалось проходить тем, кто заказал хотя бы пол-литра вина: ремесленникам, полунищим художникам, конторщикам.

Пройдя за кассу, попадали на кухню. На кухне главенствовала большая печь. В печи той парились бараньи рагу, кроли и даже бычатина бок о бок с гороховым или чечевичным пюре. Подавальщиков в «Нобло» не было. Сам ищешь себе тарелку, находишь и ложку-ножик, становишься в очередь, ползущую к поварам. Расталкивая толпу, идешь с тарелкой и ищешь мест у громадного стола. На два су бульона, на четыре су бычатины, на десять сантимов купленного загодя хлеба, вот и поел на сорок сантимов. Еда казалась мне совершенно превосходной. Я заметил там и приличных господ, которым, бесспорно, нравилась эта простецкая обжорка.

Кстати, я никогда не пожалел о первых жалких временах. О тех, что были еще до «Нобло». Я приобрел тогда полезные знакомства и освоился в антураже, где предстояло научиться сновать как рыба в воде. Вслушиваясь в разговоры, ведшиеся в переулках, я нашел себе и другие улицы в дальних концах Парижа, такие как улица Луи-Филиппа, теперь переименованная в улицу Лаппа, полная одним скобяным товаром, которым пользовались как ремесленники, так и личности менее почитаемых занятий, ходившие туда за отмычками, козьими ножками, отпирками и прочими крючками, а также пружинными ножиками, удобными для ношения в рукаве.