Миссис Кэски отложила вязанье в сторону, достала платочек из рукава свитера и несколько раз прижала его к губам.
— А что, если Сьюзен Брэдфорд узнает об этих отвратительных слухах?
— Ну и что? Тут я ничего не могу поделать. Если она им поверит, значит она меня не очень хорошо знает.
— Она не очень хорошо тебя знает — в том-то и дело! Она только собиралась постепенно узнавать тебя — понемножку, полегоньку. Ох, святые небеса, я от этого заболеваю, просто заболеваю.
— Тогда мне не следовало вообще упоминать тебе об этом.
— Не надо этого, Тайлер Кэски! Незачем делать вид, что тебе приходится что-то от меня скрывать потому, что тебе не нравится, как я реагирую на то, что ты мне говоришь.
Он встал и направился прочь из комнаты.
— Ты куда? — спросила его мать.
— Мне надо поработать. У меня завтра очень важная проповедь.
— Ну а я пригласила Сьюзен Брэдфорд завтра к нам, на воскресный обед. После твоей проповеди.
Тайлер повернулся к матери:
— Ты ее пригласила? Ничего мне не сказав?
Его мать снова взялась за вязание.
— Так вот, я и говорю тебе об этом, не правда ли? Ты что, думаешь, мне легко было весь этот год смотреть на тебя? У тебя появился шанс все улучшить, а ты, кажется, этого даже не замечаешь.
Тайлер представил себе, как поднимает качалку, разбивает ее о стену, хватает, что удается, из ее задних перекладин, и этот образ так его потряс, что он вернулся и снова сел в качалку, осторожно опустив руки на подлокотники.
— В городе есть человек, ожидающий возможности повредить тебе, Тайлер, и тебе надо выяснить, кто это. Возможно, Конни стала распускать эти слухи сама, прежде чем удрать бог знает куда.
— Это вздор, мама. — У Тайлера пересохло во рту.
— Вряд ли это вздор. Это может стоить тебе твоего места. Иногда я думаю, что наши предки были правы, когда сажали лжецов в колодки и пригвождали к позорному столбу прямо в центре города, где горожане могли подвергать их осмеянию.
Кэтрин, слушавшая все это на верхней ступеньке лестницы, скорчившись у перил, почувствовала, как над ней смыкаются черные круги тьмы. Было похоже, будто она вошла в картину на стене воскресной школы, где маленькая девочка ждет в темной пещере, чтобы за ней пришли, — отдать ее львам на съедение. Даже хотя она вроде бы скрестила пальцы и сказала, что не верит в Иисуса Христа, чтобы ее не забрали, все было так, будто это не сработало, пришло ее время выходить и в пещере не осталось никого, кто мог бы с нею помолиться; это было, как когда Конни рассказала ей про то, как ее вместе с братом, когда они были маленькие, заперли в отхожем месте, — паутина в вонючей тьме; но ведь у Кэтрин нет брата — она одна, и это с ней происходит: тьма ее обмана накатилась на нее, и она так испугалась, что у нее закружилась голова, она даже не могла встать на ноги, хотя пыталась это сделать, прижавшись к балясине… А потом она покатилась — вниз, вниз, это все продолжалось одновременно и быстро, и медленно — бум, бум, бум — вверх тормашками, одна ступенька за другой, и вскрик бабушки, и большая папина рука. Наконец она оказалась в его объятиях.
— Это я, — рыдала она. — Я это сделала, папочка. Это была я. Я не хотела.
Ее положили на диван, проверяли ее ноги и руки.
— Подвигай этой, — говорили ей. — А теперь этой можешь подвигать?
А потом голос ее бабушки, стоявшей прямо над ней:
— Что ты сделала, Кэтрин?
Кэтрин отвернулась и услышала голос отца, более громкий, чем раньше:
— Мама, иди ложись спать.
— Я не собираюсь ложиться спать.
И папин голос — еще громче:
— Мама, ложись спать.
А потом — тишина, когда Маргарет Кэски стала подниматься по лестнице.
Кэтрин перестала отворачиваться и увидела вверху над собой лицо отца: такой высокий, он внимательно смотрел на нее.
— Это сделала я, — прошептала она, плача.
Он снова осмотрел ее, ища синяки и ссадины, проверяя, все ли кости целы, а потом отнес ее к себе в кабинет и закрыл дверь, что ее перепугало: раньше она никогда не видела эту дверь закрытой. Она плакала и плакала, никак не могла остановиться. Папа сел за письменный стол и посадил ее к себе на колени.
— Расскажи мне, Китти-Кэт, — сказал он.
Воскресное утро. Небо ясное, воздух морозный. Снег по краям дороги кажется осевшим и покрытым жесткой коркой, а лучи утреннего солнца бьют в деревья под углом, заставляя их отбрасывать на дорогу длинные, пересекающие дорогу тени. Слишком холодно, чтобы солнце смогло растопить ледяные заплаты на асфальте или размягчить заледеневший снег меж толстых ветвей нагих деревьев. В овраге рядом с Верхней Мейн-стрит ручей, втекавший в реку, превратился в серый раздувшийся нарост мощного на вид льда. А по его сторонам замерзшие папоротники, сморщенные и поломанные, выглядят так, будто кто-то открыл и рассыпал среди зарослей пакет замороженного шпината.
Глаза Тайлера жадно вбирали все вокруг; видел он и худую, затянутую в перчатку руку матери у приборного щитка, когда они поворачивали за угол, выпуклость обручального кольца на ее пальце под перчаткой и пыль на приборном щитке. На заднем сиденье хихикала Джинни, которой шептала что-то на ухо Кэтрин.
— Надеюсь, ты никаких секретов ей не рассказываешь, — сказала ей бабушка.
Тайлер спокойно проговорил:
— Оставь ее в покое, мама.
В зеркало заднего вида он поймал взгляд Кэтрин и подмигнул ей. Она в ответ улыбнулась так широко, что у нее даже рот приоткрылся, и приподняла под пальто плечи.
Накануне Тайлер просидел с ней у себя в кабинете до глубокой ночи; Кэтрин сидела боком у него на коленях, и все то время, что она говорила, двигались ее маленькие руки.
Тайлер объяснил ей, что отвечать на вопросы миссис Скиллингс вовсе не значит сплетничать и нет ничего дурного в том, что она рассказала ей, будто он подарил кольцо миссис Хэтч: она просто ошиблась, люди часто ошибаются и говорят ошибочные вещи.
— А что такое колодки и позорные столбы? — спросила Кэтрин. — Про них бабушка говорила.
Он сделал для нее рисунок.
— Ужасные штуки, — сказал он. — Теперь люди уже такого не делают.
— Так делали в былые времена?
— Вот именно.
— А ты потеряешь свое место, как бабушка сказала?
— Да нет.
— А у Медоузов на заднем дворе есть кукла — Тряпичная Энн. В домике под землей. Когда упадет бомба, будет больно?
— Не будет никакой бомбы, Тыквочка.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что никто не хочет уничтожить эту землю. Россия, точно так же как мы, хочет, чтобы наш мир продолжал существовать.
— А разве Медоузы про это не знают?
— Ну, люди порой боятся.
— Я тоже боюсь. — Она посмотрела вверх — ему прямо в глаза.
— Чего же ты боишься?
— Умереть.
Тайлер кивнул.
— Мамочка умерла, потому что Бог готов был ее принять?
Он снова кивнул.
— А почему Он готов был ее принять?
— Мы не знаем.
— А Бог знает?
— Бог знает все.
— А Бог знает, как один раз, когда я играла у тебя в кабинете, миссис Гоуэн пришла и показала мне, как она может сразу вынуть все свои зубы?
— Неужели?
Кэтрин кивнула. Через некоторое время она спросила:
— Пап, а почему это бабушка меня не любит?
— Тыквочка, бабушка тебя любит.
Кэтрин сильно заболтала ногами, потом села неподвижно.
— Она так себя не ведет.
— Ну… — Тайлер обвил руками ее худенькое тельце и крепко прижал к себе. — Бабушка очень много волнуется, — сказал он, — а иногда у людей в голове так много всего происходит, что у них там все перепутывается.
Кэтрин, казалось, некоторое время обдумывала это.
— У Конни Хэтч тоже там все перепуталось.
— Да, я думаю, ты права.
И снова Кэтрин задумалась над его словами.
— Ох, — сказала она, — у Бога, наверно, ужасно много дел.
Он уложил ее спать уже за полночь. В щель под дверью его матери был виден свет, однако Тайлер снова спустился к себе в кабинет — работать над проповедью. Он вставал из-за стола, ходил, прижимая руки к лицу, снова садился. В конце концов он начал писать, и писал без остановки. Он чувствовал себя словно спортсмен, много лет тренировавшийся, и — вот они, долгожданные гонки. Силы нарастали в нем, затем покидали его, потом возрастали снова. Никогда прежде не читал он проповедей такой суровости.
Чтение Священного Писания будет из пророка Исаии и закончится словами: «…и правда стала вдали; ибо истина преткнулась на площади, и честность не может войти».[95] А затем, после молитвы, он скажет: «Только бесконечное милосердие Господа может облегчить бесконечные страдания человеческой жизни».
Перед сбором пожертвований он прочтет двадцать шестой псалом: «Господи, возлюбил я обитель дома Твоего, и место жилища славы Твоей… Нога моя стоит на прямом пути, в собраниях благословляю Господа».[96]
А после этого он прочтет такую проповедь, каких до этих пор не читал никогда.
«Неужели вы полагаете, — писал Тайлер, — что, раз мы узнали, что солнце на самом деле не уходит вниз, под землю, что на самом деле мы вращаемся с головокружительной скоростью, а солнце вовсе не единственная звезда в небесах, — неужели вы полагаете, что из-за всего этого мы стали менее значимы, чем считали прежде, или что мы гораздо, гораздо более значимы, чем полагаем? Неужели, по вашему мнению, ученый и поэт не связаны между собой? Неужели вы думаете, что мы способны ответить на вопрос „кто мы и зачем мы здесь?“ посредством одного лишь рационального мышления? Это ваше дело, ваши честь и достоинство, ваше врожденное право — нести бремя этой великой тайны. И ваше дело — в каждой мысли, в каждом слове, в каждом поступке задаваться вопросом: как лучше всего служить любви?
Вы не служите Господу, когда с наслаждением обсуждаете слухи о тех, кто нищ духом, кого невозможно защитить; вы не служите Господу, когда игнорируете собственную нищету духа».