Все случилось как в прошлый раз: так же тревожно кружились чайки, так же облако смешанных мелких стонов и вскриков висело над скалами. Франческа подбиралась к таинственному явлению ближе и ближе, прячась за камнями, и чем ближе подбиралась она, тем страннее становилось ее состояние. Словно она подкрадывалась к гигантскому блюду живых устриц: резкий запах моря усиливался, Франческа была как под гипнозом, ее словно подхватило соленым сильным течением.
Она подбиралась все ближе, как подхваченная течением, повинуясь магнитному потоку, стонам, непостижимости происходящего. И вдруг пальцы, хлынувшие из-за камня, — нежные, девичьи, мокрые, — сжали ее узкую босую ступню. И сразу же электрический заряд неведомого ранее абсолютно странного наслаждения пронзил ее изумленное тело. И уже совсем близко от нее, уже вокруг нее, в пенных разрушающихся лабиринтах волн, руки сплетались с руками, и отовсюду смотрели глаза цвета моря, высвеченного солнцем: это существо по имени Оргия Икс смотрело на нее сотней морских глаз. Соленые губы, созданные лишь для поцелуев, улыбались ей с той насмешливой беззащитностью наслаждения, которая, наверное, наполняла бы до краев мысли танцующих водорослей, мысли божественного планктона, мысли пены, мысли сверкающих в море камней, если бы эти создания не только плясали в водах, цвели, вращались и громоздились, но снисходили бы к мыслям. Однако зачем этим святым созданиям мысли?
И вот уже не одна рука, а десятки русалочьих рук, влажных, прохладных и нежных, скользили по ее телу, она взасос целовала губы, остро пахнущие морской волной, по ее лицу катились чьи-то мокрые волосы с привкусом спирулины, токи донных ландшафтов вплетались в ее извивающийся состав, отростки маракотовых бездн проникали в нее, словно щупальца самого моря, лица всплывали за лицами, как чешуйки гигантской золотой рыбы, проглотившей рыбака и рыбачку, лица, блаженно искаженные вечным оргазмом, изласканные, смеющиеся вместе с морем.
Она кричала то ли от наслаждения, то ли от изумления, и крик ее висел над бухтой вместе с криками чаек, и в полубреду ей чудилось, что все эти лица — бесконечные отражения лиц Петрантонио и Элоизы. Но кто знает, какими были в действительности лица той одинокой парочки, молодой, красивой и беспечной, которая оказалась случайно, сплетенная воедино, в эпицентре испытаний секретного оружия?
Вскоре барон Тугано заявил в полицию об исчезновении племянницы, проводившей летние каникулы в его имении. Ее сочли утонувшей, тело не обнаружили, но на одном из прибрежных камней нашли ее вещи: шорты, iPod, мобильный телефон, мужскую соломенную шляпу, кроссовки, бумагу для самокруток и маленький блокнот, на последней странице которого красным маркером нарисованы три креста.
Рай Эйзенштейна
Когда Эйзенштейн умер, душа его очутилась в детской коляске, бесконечно скатывающейся по бесконечной лестнице. Сверху вечно наступала ангельская рать, белоснежная, плотноперьевая, слаженно топающая сияющими сапогами. Эйзенштейна дико трясло и подбрасывало на бесчисленных ступенях вечности, но это не мешало ему — он сосредоточенно смотрел на поток пуль, слитых из небесного серебра, которые постоянно проносились над коляской, сверкая отсветами сотен радуг. Но ни одна пуля не достигала цели, потому что на всем протяжении бесконечной лестницы не было никого и ничего, кроме ангельской рати и одинокой коляски, скатывающейся по ступеням.
Эйзенштейн, младенец с гигантским лбом, лежал в коляске и улыбался. И ад его казался ему раем.
Синтез правой и левой мысли
В таверне Пансы нечасто случалось много посетителей. Слишком уж в глухой местности торчала эта таверна, одинокая, словно зуб во рту у нищего, окруженная со всех сторон пустошью. На крыше приземистого домика светилось розовым светом свитое из мерцающих ламп сомбреро, и старый Панса гордился, что видно его далеко. Сомбреро переливалось розовым светом, лживо обещая развлечения более развратные, чем те, что могла в действительности предложить таверна. Иногда заезжали шумные веселые гринго в разнокалиберных автомобилях, благо граница недалеко, но хорошие дороги шли не здесь, и старый и тупой Панса все никак не мог ублажить свою жадность. Вместо этого он жирел, старел и тупел в кроткой сонной злобе, куря и покусывая свои отвратительные усы. Но в ту холодную ночь прибыло человек пятнадцать, и все порознь. Кто приехал на джипе, кто на раздолбанном кадиллаке, кто на мотоцикле, а некие даже явились верхом или пришли пешком. Были среди них и мужчины, и женщины: возраст разный, одежда тоже. В основном мексиканцы, но попалась и парочка иностранцев.
Все заказывали еду, пиво и кофе. К дрянной текиле, которую Панса считал превосходной, никто даже пальцем не притронулся. Народ подобрался необщительный, и хотя в таверне стало непривычно людно, но все молчали — только маленький ядовитый телевизор над баром что-то рассказывал о спорте. Люди ели, курили сигареты, а затем, оставив то, на чем они приехали сюда, на широком грязном дворе Пансы, все они поочередно куда-то ушли.
Панса сидел в кресле-качалке и пытался думать о том, куда могли деться все эти люди — развлечься в этих краях нечем, вокруг пустошь, низкие пологие холмы, поросшие колючим кустарником, да и ночь выдалась холодная и будто неприятная.
— Клад, что ли, ищут в наших местах? — сонно думал Панса. — А где тогда лопаты?
Больше ничего не приходило в его толстую голову, поэтому он по привычке уснул, не покинув своего раскачивающегося кресла. Перед тем как уснуть, перезарядил пистолет — мало ли что. Стрелял он, несмотря на жир и тупость, хорошо. Легко мог подбить птицу над крышей.
А люди, доверившие на время этому старику свой транспорт, медленно поднимались в холмы поодиночке. Никто не нагонял друг друга, не разговаривал, но шли они все по одной тропе, еле видимой среди зарослей чапараля.
Ночь стояла безлунная, звездная, отличавшаяся от прочих ночей резким холодом, какой нечасто нисходит на эти края. Приезжие шли друг за другом около часа. Тропа привела их к недостроенному зданию, лежащему на вершине низкого холма. Что собирались здесь построить и когда — неизвестно, стройку бросили, остался лишь бетонный короб с большими окнами, так никогда и не узнавшими о рамах и стеклах. Дверь тоже отсутствовала, зиял только проем. Люди вошли. Внутри на бетонном полу горела свеча и сидел какой-то человек. Он ждал их.
Он восседал на свернутом в рулон спальном мешке. Старое индейское пончо явно видало лучшие дни, черные потертые штаны заправлены в армейские ботинки. Судя по лицу, индеец. Гладкие черные волосы стянуты на затылке в пучок. Очень худой. Издали его можно было принять за молодого человека, но в узком лице присутствовало нечто от сухой деревяшки. Он курил короткую глиняную трубку, время от времени пополняя ее из грубого мешочка с тесьмой, который лежал перед ним на полу. На груди его на ветхой ткани пончо блестел круглый значок: изображенный в ацтекской манере попугай (золотой на красном поле), сжимающий в клюве змею, а в когтистых лапах — серп и молот. Под изображением надпись — Коммунистическая партия Мексики.
Вошедшие по очереди приблизились к нему и обменялись рукопожатиями. Некоторые молча, другие негромко приветствовали его: «Здравствуйте, дон Хуан. Доброй ночи, дон Хуан».
Тот, кого называли доном Хуаном, ничего не отвечал, но полудетская улыбка, неожиданная на этом иссохшем лице, вспыхивала в ответ на приветствия. Пришедшие сели на пол: кто подложил под себя сложенную одежду, кто сел на свой рюкзак, а были и такие крепыши, что сидели прямо на сером бетоне, несмотря на космический холод.
Дон Хуан докурил трубку, затем достал бронзовую круглую коробку с отвинчивающейся крышкой, вытряхнул в нее пепел, завинтил крышку и убрал коробку под пончо. Трубку он положил возле себя на пол. Затем обвел присутствующих взглядом черных блестящих глаз и начал говорить.
Говорил он по-английски с легким испанским акцентом. Несмотря на акцент, английский его звучал свободно, чувствовалось, что он привык произносить речи.
— Некогда Джакомо Казанова написал утопическую сказку «Протокосмос», где повествуется о счастливой жизни мудрых республик, располагающихся в центре Земли. Там все двуполы, ходят нагими, питаются грудным молоком, все справедливы и умны, изобретают изысканные технические приспособления и производят искусственные драгоценные камни. Люди с поверхности планеты проникают в мир Сердцевины и развращают его, заражая невинных обитателей Протокосмоса ложью, насилием, алчностью и злобой. Этим текстом великий соблазнитель никого не соблазнил: сказка не имела успеха.
В наши дни нас окружает Посткосмос — мир последствий. И все же, хотя мы и живем после будущего, современный нам капитализм обладает утопической программой. Три элемента определяют характер этой программы: экологическое неблагополучие, компьютерное регулирование и реклама. Начнем с экологии. Ленин когда-то сказал, что пролетариат станет могильщиком капитализма. Но нет больше пролетариата — на кого же возложить эту миссию? А точнее, не на кого, а на что может быть возложена эта миссия? Где граница, которая станет пределом капиталистического мира? Вполне вероятно, это экологическая граница. Капитализм в разворачивании своего проекта даже не пытается создать видимость интереса к сохранению естественной среды. Ненависть капитала к естественной среде скрывает в себе утопическое содержание.
Капитализм сообщает нам следующее: человек не желает более жить в мире, который создан не им. Неважно, создал ли этот мир Бог, или боги, или природа, иди случайные обстоятельства, или неведомые силы, — человек не желает ничего этого — ни зайца, ни дерева, ни богов — и готов уничтожить, несмотря на все нежные чувства. Человек (в капиталистической версии) — это машина уничтожения нечеловеческого. На нужды этого уничтожения вкладчик копит свои сбережения. Сквозь все благие экологические намерения проступает программа: уничтожить все и восстановить заново.