Предатель ада — страница 34 из 36

Отныне вода стала привлекать к себе его пристальное внимание: он мог включить кран и долго созерцал льющийся из-под крана поток. Он постоянно смотрел в окно, на реку.

Он снова полюбил гулять днем, более не боялся солнечного света, и, если санитар Зильберштейн, по разрешению профессора Ермольского, сопровождал Пабло на короткую прогулку к реке, последний выглядел счастливым. Плавать в реке ему, правда, не разрешали.

Вода, как я вскоре установил из разговоров с ним, ассоциировалась в его сознании с зеленым цветом. В этот период он работал над картинами зеленой серии. В его работе произошли изменения, причем это касалось как стиля, так и метода. Прежде всего это было связано с его изменившимся отношением ко мне. До этого я совмещал роль подмастерья с ролью психотерапевта: я «раскручивал» его на работу посредством разговоров об искусстве, но также мыл кисти, замешивал краски (под его руководством), короче, выступал в качестве ассистента. До зеленого периода Пабло не проявлял ни капли интереса к моему творчеству, а также вообще к тому, что произошло в искусстве после его смерти в 1973 году. Это отсутствие любопытства казалось мне поразительным. Иногда он демонстративно отворачивался или даже грубо отталкивал меня, если я пытался показывать ему какие-то издания, журналы или каталоги, посвященные современному искусству.

В зеленый период ситуация в этом отношении изменилась.

— А что вы, собственно, делаете в вашей нынешней жизни, барон де Лур? Неужели вы действительно стали художником? — как-то раз спросил он меня, наблюдая за тем, как я мою кисти под струей воды.

Я рассказал ему, что в настоящее время практикую рисование на живых телах, собственно, я рисую на коже обнаженных девушек. Я показал ему фрагмент фильма, где я разрисовываю несколько обнаженных моделей, причем использую водостойкие краски, и разрисованные девушки плещутся и танцуют в воде бассейна.

Этот короткий фильм настолько понравился ему, что он просил показать его снова и снова. После этого мой статус резко возрос в его глазах: из подмастерья-психотерапевта я даже сделался кем-то вроде соавтора. Некоторые из картин зеленого периода написаны нами совместно и представляют собой диалог двух художников, запечатленный на холсте.

Как я понял из пояснений Пабло, зеленый цвет в его глазах олицетворял не только воду, но также открытость, общение, приятие, собеседование…

Впрочем, избавившись от зацикленности на себе, Пабло все же не пропитался скромностью, скорее наоборот. Он и раньше часто употреблял в отношении себя словечко «гений», но теперь к этому титулу прибавился новый. Теперь он говорил о себе «гений и святой».

Не знаю, в чем он усмотрел признаки собственной святости.

Наши институтские психологи полагали, что таким образом Пабло сублимирует невозможность иметь детей — этот изъян своего воскрешенного тела он со временем стал рассматривать как знак своей если не божественной, то, во всяком случае, святой природы. Будучи существом мощным и самонадеянным, Пабло на моих глазах пережил эволюцию от полузамороженного пациента к гению, а затем к «святому». Теперь ему предстояло вступить в сообщество шарообразных богов, что вскорости и произошло после того, как выпал первый снег. Пабло приступил к работе над белой серией.

Белый период

Почти целый год с некоторыми перерывами (длившимися, впрочем, не более двух-трех недель) я провел в Институте имени Николая Федорова в постоянном общении с воскрешенным Пабло. Мое сотрудничество с институтом началось в конце января 2016 года и резко оборвалось в конце декабря, незадолго до наступления нового, 2017 года. Этот особенный период моей жизни начался в разгаре белой и снежной зимы и завершился следующей зимой, еще более белой, пушистой и снегопадной. 14 декабря 2016 года я попросил у руководства института отпуск на три недели в связи с приближающимися праздниками и некоторыми неотложными делами. Моя просьба была удовлетворена. Помню, мы сердечно простились с Пабло и напоследок долго обсуждали последнюю из сделанных им серий картин — так называемую белую серию. За окнами простирались белоснежные просторы, небо тоже было совершенно белым, как случается зимой: белизна лилась отовсюду, пропитывая собой и очищая наше сознание.

Мы сидели в окружении круглых картин белой серии, над которой он начал работать в конце ноября, вскоре после того, как выпал снег. На белых фонах одной лишь черной линией изображены лица — по всей видимости, лица неких богов или колобков. Мне ли не знать таких колобков — я всю жизнь рисовал точно таких же! Колобки в этой иконографии (с закрытыми глазами, с эфемерными полуулыбками — личики, которые я иногда называю «эмбрионально-нирваническими») давно уже стали чем-то вроде моего фирменного знака. Порою я даже использую изображение такого колобка вместо подписи.

Еще некоторое время тому назад, когда Пабло внезапно стал проявлять интерес к моим работам (Пабло тогда работал над зеленой серией), я принес ему по его просьбе несколько каталогов с репродукциями моих рисунков. Уже тогда Пабло проявил любопытство в отношении этих моих колобков. В ответ я рассказал ему русскую сказку о Колобке, что мне часто приходится делать в разговорах с иностранцами, когда всплывает тема этого шарообразного героя русского космоса. Как и всегда в таких беседах, я пояснил, что в традиции московского концептуализма, к каковой я себя отношу, Колобок давно уже стал символом тотального ускользания, сплошного и безостановочного бегства, последовательного ускользания ото всех возможных интерпретаций и идентичностей. Эти рассуждения очень заинтересовали и, кажется, вдохновили Пабло. Помню, я тогда еще подумал, глядя на его совершенно лысую и круглую голову, что ему, безволосому крепышу, укатившемуся из мира мертвых, не так уж трудно отождествить себя с Колобком. Тогда мне не пришло в голову, что у него могут обнаружиться и более серьезные причины для интереса к символу бегства. Впрочем, мысль о том, что Пикассо хочет сбежать из института, часто посещала меня — мы даже несколько раз обсуждали с Ксенией вопрос о том, чем бы мы смогли помочь ему в этом деле, если бы он попросил нас об этом. Но он не попросил.

Когда я впервые увидел белую серию, я не мог обойтись без недоумения: зачем Пабло вдруг вздумалось выступить в роли моего эпигона или даже копииста? Все его колобки (за исключением одного) ничем не отличались от моих. Он точно воспроизвел мой стиль, что в данном случае несложно, поскольку речь идет о весьма лаконичных изображениях. Поймав мой изумленный взгляд, устремленный на эти круглые полотна, Пабло весело расхохотался и дружески хлопнул меня по спине (несмотря на дружеский характер таких хлопков, которыми он изредка награждал меня в моменты наилучшего расположения духа, я всегда ощущал при этом, что рука у него тяжелая, поэтому старался держаться от него подальше, так как подобные проявления его симпатии всегда неприятно сотрясали мой не особенно мощный организм).

— Я, конечно, понимаю, дорогой барон де Лур, что после вашего перерождения в России вы утратили титул и состояние, которые в былые годы позволяли вам вести беспечное существование светского бездельника. Вам просто-напросто ничего другого не оставалось, кроме как заделаться художником. Некоторые ваши почеркушки даже милы, хотя на мой вкус несколько ретроградны. Но mister Kolobok, безусловно, относится к вашим лучшим произведениям! Ваш белый kolobok — это как мой белый голубок! Правильно делаете, что так держитесь за это круглое личико. А я вот решил украсть у вас этот шедеврик, а все ради того, чтобы позлить нашего уважаемого профессора Ермольского. Я, знаете ли, гений, и Ермольский, судя по всему, тоже. Мы, гении, довольно злобные и завистливые твари. Последнее время он так раздражает меня! Его неизбывная бодрость, его поджарая просветленная старость… Этот голубой научный взгляд… Честно говоря, меня воротит от Ермольского. Отныне я решил делать работы, неотличимые от ваших. Да и наши с вами инициалы совпадают, а я нынче только ими и подписываю свои картины. Ему будет трудновато доказать кому-либо, что это полотна Пабло Пикассо!

— Неужели причина действительно в этом? — спросил я. — Неужели вы так измельчали после смерти, что желание подгадить вашему воскресителю способно сподвигнуть вас на целую серию картин?

Он искоса взглянул на меня своими черными блестящими глазами.

— Вы правы. Причина не в этом. Просто мне хочется избавиться от Пабло Пикассо. Хочется раствориться в другой персоне, в другой иконографии, в чужом мифе. Сбежать от нимф, арлекинов, минотавров… Мне нужно круглое, спящее. Мне нужен шар. Я перегружен памятью — я жажду забвения. Как вы там называете это личико? Эмбрионально-нирваническое? Очень тонкое определение. В своей посмертной судьбе я хочу выйти на стезю перерождения. Акт подражания, эпигонства есть акт аскезы. Поиск смирения. Я в последнее время полюбил слушать православное радио на русском языке. Это дух вашей страны исподволь проникает в меня… Эти снега… Эта белизна… Они смиряют сердце южанина, усталое от своего жара.

Он повернулся ко мне спиной и уставился в окно, словно бы улетев взглядом в белое, пресное, холодное и кроткое пространство. Нынче, когда я пытаюсь вызвать его образ перед своим мысленным взором, я чаще всего вижу его покатый и массивный затылок, его гладкую колобкообразную голову на фоне наших снегов.

В тот же день мы с Ксенией уехали в Москву (она тоже выхлопотала себе праздничный отпуск), и радостная суета, связанная с приближением Нового года, поглотила нас.

Через несколько дней мне вдруг позвонил Ермольский. Необычайно сухим тоном он известил меня, что мои услуги институту более не потребуются. Проект закрыт. С подчеркнутым равнодушием он сказал, что картины Пабло, в изготовлении которых я принимал некоторое участие (за исключением нескольких полотен), я могу забрать себе и делать с ними все, что пожелаю. Ему они не нужны.

— Можете даже сделать выставку работ воскрешенного Пикассо, — сказал он едко. — Вы известный лгун и выдумщик, поэтому можно не сомневаться, что все это будет принято за вашу очередную фантазию. Прощайте, — он дал отбой.