Предатель — страница 22 из 81

Шегаев молчал, продолжая разглядывать фигуры и вдумываясь.

— Разве такое возможно?

— Представьте себе! — возмутился Игумнов.

И принялся растолковывать, что в непериодичности узора нет ничего удивительного, если оперировать большим количеством разных элементов. Ведь нас не удивляет, что художественные мозаики непериодичны, верно? Ну и в самом деле, о какой периодичности может идти речь, если художник выложил мозаичную картину грандиозного морского сражения или, того пуще, альковную сцену? Однако это именно тот случай, когда мозаика составлена из практически бесконечного множества разнообразных элементов: какой нужен камушек, такой художник и выберет, перед ним горы их насыпаны.

— А вот если количество элементов уменьшается… и, как в нашем случае, достигает двух!.. — Игумнов довольно хмыкнул. — Пожалуй, непериодичность такой мозаики — это нетривиальный результат.

— И это значит… — у Шегаева никак не получалось уложить в сознание то, что ему предъявил Илья Миронович. — Что же это значит?

— Это значит, что если мы понаделаем достаточное количество таких плиток, то сможем замостить ими всю вселенную. Но в процессе работы никогда не будем знать, где какой узор появится. Мы будем мостить и мостить, мостить и мостить — и, в каком-то смысле, нам придется делать это вслепую. Мы ничего не сможем заранее вычислить.

Игумнов усмехнулся.

— Вот такая простая штучка.

— Да, но…

— Между прочим, отношение диагоналей этих ромбов друг к другу есть отношение того самого золотого сечения — квадратный корень из пяти минус единица пополам. Помните, я говорил вам, что мир полон иррациональности — не в математическом, а в предметном, в вещном смысле. Я больше скажу: мир стоит на ней. — Илья Миронович на мгновение замер, подняв указательный палец и наморщив лоб — должно быть, пришла свежая мысль. — Кстати, вот отличный пример того, что математика — это и есть жизнь. Вы думаете, в природе нет подобной мозаики? — а я уверен, что мы о ней просто не знаем. Нашлась на бумаге — будет и в реальности.

— Думаете? — рассеянно спросил Шегаев, то так, то этак прикладывая ромбы друг к другу.

— А знаете, о чем еще свидетельствует моя мозаика? О том, что жизнь противоречива — в принципе противоречива, понимаете? Мы ищем законы мироздания, которые укладывались бы в простые формулы — а они в них не могут уложиться. Мы пытаемся понять свойства сознания, пытаясь разложить его на составляющие — а оно не раскладывается… — С этими словами Игумнов беззаботно смахнул картонки в сторону, и Шегаев их никогда больше не видел. — Лапласу Вселенная мыслилась в виде огромных часов, раз и навсегда пущенных в ход. Колесико к колесику, винтик к винтику. Порядок движения определен раз и навсегда… Но такой Вселенной не существует. Если она — часы, то часы, каждая шестерня которых крутится как ей заблагорассудится. Быстрее, медленнее… сегодня у нее такой-то диаметр и столько-то зубьев, завтра все по-другому… сегодня она жесткая, завтра мнется… сегодня круглая, завтра овальная… послезавтра станет квадратом и на время застопорит все дело!.. А общество — это сколок природы. Оно — невычислимо. Его не сунешь в кожуха́, как скажет пролетарий, не задашь ему раз и навсегда верный ход. Им нельзя управлять с помощью рычагов и педалей. И как ни кроши народ, как ни строй его в ряды и шеренги, как ни кричи, что найдено верное решение, — ни черта не выйдет!..

— Куда же вы, Илья Миронович? — спросил Шегаев.

— А знаете, — усмехнулся Игумнов, оборачиваясь. — Я тут на досуге вывел несколько любопытных уравнений. Вы никогда не задумывались, насколько зло присуще добру? Иными словами, каково участие дьявола в помыслах Бога? Довольно простая система в частных производных…

Голос затихал.

Шегаев оглянулся и понял, что в том ровном белесом сумраке, что залил сознание, он все-таки не один.

— Хватит тебе слушать эти глупости, — недовольно сказал гость.

Высок ростом, темен лицом, сутул. Мешковатая одежда густо-коричневого сукна скрадывала очертания фигуры, но все же понятно, что она тяжела и костиста.

— Пойдем, — предложил он, приглашающе махнув тростью. — Сам увидишь.

— Нет, я не хочу с тобой идти! — сказал Шегаев.

Гость усмехнулся.

— Почему? Ты же знаешь, что все в твоих руках. У меня нет над тобой власти. Разумеется, пока ты сам, добровольно не согласишься быть моим другом. Знаешь, одна моя приятельница своим кавалерам так говорила: да — да, нет — нет. Ты сам за себя отвечаешь, я неволить не буду… Ну что? Пойдем, не пожалеешь.

— Ладно, — нехотя согласился Шегаев. — Пойдем.

Гость сделал ему знак, помахав ладонью у виска.

— Что? — не понял Шегаев.

— Шляпу держи, — объяснил гость. — Там ветер.

Шегаев нахлобучил шляпу и они начали подъем.

Заросшее подножие горы было сумрачно, тени густились, укрывая собой разложистые овраги. Но восточная сторона вершины была голой, каменистой, и лунный свет ясно и резко очерчивал ее.

Шегаев думал, что им придется идти несколько часов, но не прошло и минуты, как они оказались на самой макушке, что, конечно же, являлось еще одним доказательством того, что вечерний гость очень накоротке знался с таинственными силами мира.

Ветер здесь и впрямь оказался так силен и плотен, что даже звезды трепетали в его порывах. Сначала Шегаев держал шляпу обеими руками на макушке, потом снял и сунул под мышку, оставив на забаву ветру только длинные патлы, отросшие в тюрьме; гость же стоял, чуть накренясь и упершись палкой в черную скалу, и полы его кафтана — не то сюртука? — трепались и хлопали.

— Видишь? — перекрикивая шум ветра, гулко спросил он.

Шегаев видел.

Отсюда, с этой горы, куда, судя по всему, можно было попасть только в сопровождении его ночного гостя, мир выглядел скоплением бесчисленных мелких вспышек, делавших его похожим на переливающиеся угли костра. Цвет их менялся от пламенно-черного — через алый — до бледно-голубого. Они сгущались и сияли ярче вокруг двух или трех десятков ослепительно горящих белых огней.

— Видишь эти искры? — повторил гость. — Все это — власть!

Шегаев неотрывно смотрел, а гость, помахивая тростью, чтобы указать на самые любопытные фрагменты картины, втолковывал ему, как люди властвуют друг другом. Из его слов выходило, что самым значительным источником власти являются деньги; следом идет сила; на третьем месте — любовь.

— Любовь? — переспросил Шегаев, решив что ослышался.

— Она, проклятая, — подтвердил гость. — Если человек любит, им легко властвовать: ничто не мешает брать у него нужное, суя взамен ту мишуру, что он в своем ослеплении считает ответной любовью.

Шегаев молчал.

— Ради власти человек готов на все.

— Пожалуй, — согласился Шегаев.

— Ну а коли это так, то вот тебе выбор, — сказал гость, еще крепче отпираясь на свою палку, отчего со скрежетом стал крошиться под ее наконечником черный гранит. — Если ты поклонишься мне, то дам тебе власть над всеми этими царствами и всю славу их! Все будет твое! Хочешь?

— Ты так говоришь, будто вся власть изначально принадлежит тебе! — сказал Шегаев, вкладывая в слова хоть и робкую, но все же отчетливую насмешку.

— Ну разумеется, — согласился гость с легким недоумением в голосе: дескать, вот странный вопрос! — Кому же еще?

— Вот как, — протянул Шегаев. — Ну что ж, в этом нет ничего странного… Собственно говоря, я и прежде так думал.

— Решайся, — глухо поторопил гость. — Твое слово, Шегаев!

* * *

Он встрепенулся, растерянно сел.

В камере стоял обычный гвалт, дверь была открыта, в проеме маячила фигура надзирателя.

— Шегаев! — повторно гаркнул старшина камеры. — Царство небесное проспишь! С вещами!

Надзиратель нетерпеливо стучал ключом по пряжке. За ним виднелся конвоир.

С вещами! Куда его? В другую камеру? На этап?

А вдруг — на волю?! Вдруг — свобода?!

— Шегаев! — грозно торопил надзиратель. — На выход!

По каким-то неуловимым признакам он понял, что дело пришло к концу, и этот выход отсюда — выход навсегда, и разлука с теми, кто теснился тут с ним все эти месяцы, — тоже навсегда. Теперь уж если только когда-нибудь жизнь, волоча каждого по его собственной загадочной и странной орбите, столкнет нежданно…

— Ну что ж, прощайте, — сказал Голубченко, инженер-строитель. — Бог даст, свидимся.

— Давай Шегаев, держись!

— Двум смертям не бывать, как говорится…

— Носа не вешай.

— Еще, глядишь, стренемся…

— Прощай, Игорь!..

Кто они? Да просто — разные люди. Голубченко прежде плакал во сне, потом перестал… Валуев все ждет хоть какой-нибудь весточки от жены… Шерстнев вздыхает, как там без него корова отелилась… Громадин молодец: нарисовал Сталина на крышке параши. Вышло похоже, и одно время камера дружно гоготала, когда крышку поднимали по нужде. Потом вертухай, глядя в глазок, обратил внимание на веселье, вызвал старшего надзирателя; тот исследовал камеру, заглядывая во все углы, когда наконец поднял крышку — оторопел. Схватил тряпку, стер… А уходя, бросил укоризненно: «Какая ни на есть личность, а все-таки личность!» Вроде, я вас отлично понимаю, но ведь тоже человек, зачем же так — усами в говно!..

Разные люди. А теперь и родные…

Растерянно кивнул, прошел к дверям и, повернувшись, поклонился всем на прощание.

— Прощайте, товарищи! Удачи вам!

— Погоди, еще, может, обратно приведут! — пошутил кто-то.

Но он уж точно знал — нет, не приведут…

У дверей кабинета, где зачитывали приговоры, стоял Климчук. Глаза их встретились.

Он шагнул к нему.

Должно быть, Климчук боялся услышать обвинение в предательстве: испуганно шатнулся, будто ждал плевка или удара.

Но Шегаев уже крепко схватил за руку, обнял:

— Ну, брат! Ты что!

— Эй, в сторону! — вяло, без рьяности шумнул конвоир.

В последний раз виделись на очной ставке, месяца три назад. В ту пору от былой упитанности Климчука еще кое-что о