— Один, что ли? — спросил человек с фонарем, настороженно приглядываясь.
— Один, — ответил Шегаев.
— А-а-а… Ну ладно. Думал, каменщики приехали… Пошли.
Шегаев давно научился с полувзгляда делить встречных по шерстям: кто из настоящих, а кто из ссученных, кто указник, а кто мужик, кто вольняшка, а кто портяношник… Как он сразу и понял, Петрыкин был заключенным из бытовиков. Прежде железнодорожник, он и ныне работал по профессии — исполнял обязанности начальника станции, — а к тем двум подводам леса, из-за которых заварилась вся каша, вовсе, по его словам, не имел отношения и несправедливый срок свой мотал совершенно зазря…
Это Шегаев тоже давно знал: ни одного виноватого в лагерях не найти, хоть до нитки обыщись и до дна перерой; каждый здесь, по его клятвенным словам, страдал безвинно. Сомнительно, конечно… да только сомнения выказывать — себе дороже выйдет.
Большую часть времени Петрыкин тосковал в одиночестве, по отсутствию подчиненных вынужденный начальствовать над бездушными объектами — недавно законченной кирпичной водокачкой и будкой-времянкой, в которой, собственно, и обосновался.
— Условия сам понимаешь какие, — толковал он, разливая по кружкам чай — крепко, до желтизны заваренный брусничный лист. — Болота кругом, ни пройти ни проехать. Сижу вот, будку караулю. Медведь не жрет, и на том спасибо. Ну ничего, дорогу достроят, тогда уж заживем!
И туманно улыбнулся, потирая руки, а Шегаев вдруг представил себе Петрыкина в железнодорожном мундире, где строгая чернота подчеркнута красным околышем начальственной шапки.
Что касается сельхоза «Песчанский», то располагался он в стороне от дороги, глубоко в тайге, и надежной связи с внешним миром не имел. Даже расстояние до него в точности было неизвестно. Окружающая местность страшно заболочена, — толковал начальник станции, — и если кто хочет туда добраться (опытный зэк был Петрыкин, говорил обиняками, все больше про третьих лиц, без прямых указок), ему следует рассчитывать на сельхозные подводы — они время от времени приезжают на станцию, чтобы забрать почту да кое-какие грузы, прибывшие по железке из Княж-Погоста.
Слушая его, Шегаев невесело размышлял насчет того, что название сельхоза звучит несколько иронично. Если не издевательски. На сотни верст ни лопаты песка, ни сухой кочки, все болота да топи, а вот на тебе: «Песчанский». Бодрит, вселяет надежду. Сразу сосновый бор себе представляешь… прокаленные солнцем дюны… обрыв со стрижами над синей рекой!.. Даже странно, почему прежде не додумались. Как бы славно звучало — домзак «Лучезарный»… тюрьма «Хлебная»… пересылка «Радужная». Лагпункт «Счастливая старость», в конце концов.
— Вон мешки-то, под навесом стоят, еще третьего дня закинули. Должно, скоро явятся за ними архаровцы. С ними и поедешь… Зимой еще куда ни шло! А как маленько растает, колесить к ним туда не переколесить!
И Петрыкин безнадежно махнул рукой.
— Что они там выращивают, в сельхозе-то этом? — спросил Шегаев, прихлебывая чай, оставляющий на языке острый вкус душистого леса.
— Выращивают? — удивился Петрыкин. — Что там можно вырастить? Клюква да елки — вот тебе и вся растительность.
Шегаев крякнул.
— Хрен их знает. Завтра к вечеру, может, и приедут, — задумчиво предположил Петрыкин, и, чтобы вытрясти отработанный брусничный лист, хлопнул перевернутой кружкой по сосновой доске, заменявшей стол.
Насчет подвод Петрыкин как в воду глядел, с той лишь промашкой, что ждал их, как всегда бывало, к вечеру, а они пришли под утро, и первое, что Шегаев услышал, это трехголосый мат, покрывавший лошадей, дорогу, раскисшие болота, проклятые овраги, что в оттепель поплыли и наполнились водой, — и, в качестве непременного дополнения, какого-то Карпия, направившего их в эту треклятую экспедицию. Со слов матерившихся фигура безжалостного Карпия выглядела довольно зловещей.
«Карпий, Карпий!» — пробормотал Шегаев спросонья, но так и не припомнил, встречал ли когда-нибудь такого человека.
Возчики передохнули, напились чаю. Шегаев молча помог в погрузке и, пожав на прощанье руку Петрыкину, сел на последнюю подводу…
Дорога и в самом деле оказалась очень длинной. В сознании Шегаева она слилась в путаницу бесконечных объездов. Объезды не достигали цели, поскольку в итоге все равно приводили к необходимости штурма очередного овражка, на дне которого под толщей волглого снега хлюпала ледяная вода. Возчики почем зря хлестали измученных, истощенных сельхозных лошадей, подводы вязли, нужно было по пояс в снегу искать и протаптывать дорогу, рубить елки, чтобы стелить под расшатанные колеса… Когда выпадало несколько минут более или менее ровного пути, Василий, на подводе которого ехал Шегаев, не переставал осыпать матерными проклятиями все, что видел вокруг, и, разумеется, — начальника Карпия, пославшего их в эту трудную поездку.
Добрались за полночь. Шегаев увидел то, что и ожидал. Хоть сельхозом назови, хоть еще как, а зона — она и есть зона.
Недалеко от вахты в отдельном заграждении вокруг барака охраны стояли два новых дома.
— Эти-то? — переспросил Василий и, хрюкнув носом, смачно харкнул в сторону. — Тут начальник живет, Карпий, так его и перетак, и бабушку его так и этак. А здесь кум, так его перетак через колено в ноздрю!.. Слезай, приехали.
— …направляется в сельхоз «Песчанский», — читал дежурный вроде как про себя, но при этом все-таки бубня вслух. — Так, значит… направляется… для производства ге… геда…
— Геодезических работ, — помог Шегаев.
— Геодезических работ, — без обиды согласился дежурный, складывая бумаги. — Ну что, Шегаев, двигай в барак. Сейчас тебя Клыч проводит…
— Я в барак не могу, — возразил Шегаев. — Какой барак?! У меня инструменты! И книги мои честняги на раскур пустят!
Дежурный хмыкнул, оглядывая «Курс геодезии» Орлова, «Таблицы логарифмов» Гаусса и «Таблицы прямоугольных координат» Эйлера.
— На раскур, говоришь? Это точно, бумаги курцам всегда не хватает… Ну ладно. Тогда нынче в контору иди, а завтра Карпий распорядится, по какой масти тебя определять.
И, повернувшись, сказал кому-то в темноте дежурки:
— Слышь, Клыч! Кончай ночевать! Проводи ученого в контору.
В конторе было натоплено. Шегаев снял мокрую одежду, развесил на стульях. Еще два стула сдвинул вместе, лег, сунул под голову шапку и быстро уснул.
Он не знал, сколько прошло времени, но сниться стало, будто он учит сына плавать, толкает в воду, на глубину, а тот жалобно вскрикивает: «Не надо! Не надо!..»
Вздрогнул, раскрыл глаза в кромешную тьму, прислушался.
— Не надо! — невнятно слышалось из-за стенки. Или, может, откуда-то дальше. — Не надо!
Один голос был плачущий, жалкий, другой — грубый, бранчливый.
Стихло, вроде… вот опять!
Шегаев никак не мог понять, что происходит, да так и заснул, не разобравшись.
И — снова проснулся!
Стояла мертвая тишина самого глухого часа ночи. И, значит, проснулся он не от шума, не от голоса… а от того, что вспомнил эту фамилию — Карпий!..
Сон как рукой сняло.
Шегаев лежал, глядя в темноту, и вспоминал.
Карпий! Ну конечно!
В ту пору его мытарили по третьему разу: выдернули с подкомандировки, ткнули подыхать в лагерную тюрьму. Месяца через три вызвали на первый допрос.
Он ожидал, что опять станут требовать признаний, связанных с Игумновым, с Восточным отрядом ордена тамплиеров, с анархо-мистицизмом. Выяснилось, однако, что дело совсем в другом: на него показал Янис Бауде.
Шегаев не знал, по какому делу проходит Янис, однако показаниям его не удивлялся. Было начало тридцать девятого года, слухи по лагерям ходили самые дикие, да и на собственной шкуре каждый чувствовал, как страшно лютует время. Уж кому как не Янису было знать постановку дела в родном ведомстве! Должно быть, он решил, что, скорее всего, Шегаев давно уже числится по спискам архангела Михаила; а если так, ему не будет хуже, коли Янис повесит на него все то, чего добивается следствие: повесит на покойника, чтобы вывести из-под удара кого-то из еще живых.
В общем и целом он верно рассчитал. Игорь Шегаев и в самом деле должен был погибнуть. В последний раз смерть ждала его здесь, в лагерной тюрьме. Главное отличие лагерной тюрьмы от нормальной, если не считать того, что она была расположена не в каменных казематах, а в обычных деревянных бараках, заключалось в режиме питания. Логика начальства была понятна: как нормальный человек, попавший в тюрьму с воли, терпит ущерб в своих привычках и рационе, так и лагерник, оказавшийся в тюрьме лагерной, должен, по идее, претерпеть то же самое. Значит, если человек на воле ест что и как хочет, а в обычной тюрьме ему полагается шестьсот граммов хлеба и миска баланды два раза в день, то лагерник, на лагерной своей воле получавший шестьсот граммов хлеба и миску баланды два раза в день, должен быть низведен до четырехсот граммов хлеба и одной миски баланды. Указанный рацион достаточен, чтобы довольно долго поддерживать тление жизни, доказывая тем самым правоту врачей НКВД. Но месяца через четыре у человека появляется безбелковый отек, в совокупности с неукротимым поносом быстро приводящий его к гибели.
Однако Шегаеву снова повезло — на втором месяце его пребывания норму изменили, добавив к ней еще двести граммов хлеба и миску баланды, сваренной на рыбе…
Короче говоря, закавыка была только в том, что Игорь Шегаев оказался жив.
— Подтверждаете показания?
Шегаев молчал, подбирая слова.
— Я хорошо знаю Яниса Бауде, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал тверже. — Даже очень хорошо!.. Мы крепко дружили на протяжении многих лет. Бывало, не виделись по полгода, а бывало — каждый день… Его показания — сплошная выдумка.
— А если подумать?
— Думай не думай, сто рублей не деньги…
— Шутки шутишь!
— Да какие шутки… Что мне думать? То же самое скажу.