— Ну хорошо, — решил следователь. — Все-таки пару дней подумайте, а потом снова встретимся.
И крикнул вохровцу:
— Увести!
Увели…
— Признаваться будем? — скучно спросил следователь двумя днями позже.
— Рад бы, — ответил Шегаев. — Не в чем.
— Ну тогда еще подумай! — как будто даже обрадовался следователь. — Стой здесь и думай!
Больше никто не обращал на него внимания, и он стоял и думал, но не о том, чтобы признаваться, а сколько времени ему придется стоять и на сколько его хватит.
Кончился рабочий день. Сотрудники сложили бумаги, заперли столы и ушли по домам, громко переговариваясь и смеясь.
Ближе к ночи стоящих собрали в одну комнату — под надзор оставшегося на работе чекиста. Иногда слышались крики — должно быть, где-то в соседних кабинетах шли ночные допросы.
Они стояли.
Все проходит — прошла и ночь.
Утром захлопали входные двери — снова повалили на работу следователи, опера.
Стоящих развели по прежним местам.
— Не надумал?
— Нет.
— Ну, коли нравится, думай дальше…
Шегаев думал. Он думал о том, как человеческая воля может исковеркать смысл самых простых и необходимых вещей. «Думать!» — ведь как это важно! Если бы человек не думал, он не научился бы пользоваться огнем!.. не изобрел бы колеса!.. он остался бы животным!..
— Думай, думай!
Он думал. Кровь тяжело стучала в голове, невыносимо болела спина. Он думал о силе. Что такое сила? Быть сильным — что это значит? Может быть, нужно разбежаться и разбить голову о стену? Способность смело уйти от мучителей — это проявление силы? Или сила в том, чтобы все-таки выжить? Быть хитрее, выносливее, изворотливее! Оказаться упрямей — и снова выжить? Бороться до конца — и если умереть, то непобежденным?
— Думай, думай!
Он думал, думал…
Вохровец принес тарелку с соленой кетой и графин, в котором заманчиво плескалась вода, поставил на стол.
— Завтракайте, — меланхолично предложил следователь.
— Спасибо, — едва ворочая распухшим языком, ответил Шегаев. Это он тоже проходил: рыбы дадут, а вот графином только подразнят. — Я не голоден…
— Не голоден? — удивился следователь. Покачал головой, налил стакан воды, медленно, смакуя, выпил, глядя на заключенного, крякнул, облизнулся, поставил стакан и крикнул в коридор:
— Карпий, забирай еще одного!
Тогда-то и встретился Шегаев со следователем Карпием, о котором вспомнил сейчас в зябкой дреме…
Следователь Карпий оказался здоровым парнем — высокий, плечистый, с громадными кистями рук и непокорным чубом черных волос. Дело у него было, на первый взгляд, простое. Но всякое дело кажется простым только со стороны. А если заняться вплотную, выяснится, что не все так просто: и навыков оно требует соответствующих, и секретов в нем обнаружится много таких, о которых профан не догадывался… Скорее всего, это в полной мере относилось и к тому делу, которым был занят следователь Карпий, — к избиению заключенных.
При этом то ли Карпий нуждался в зрителях, то ли, что вернее, наблюдение за избиением входило в перечень мер воздействия, но привели к нему сразу двух з/к, и во втором Шегаев узнал одного из тех, с кем стоял ночью.
Именно за него Карпий взялся первым.
— Бей, сволочь, бей! — хрипел зэк, как бы отвечая на удары. — Бей, сволочь! Я председатель исполкома! Не знаешь меня? Юшкина не знаешь, сволочь?! Что ж, бей тогда!.. А!.. А!.. Слабо бьешь, сволочуга!..
Шегаева били и на втором, то есть предыдущем, следствии, когда таскали по разным тюрьмам Москвы, но там сама обстановка — холодные коридоры с лампочками в намордниках, каменные мешки, грохот железа, с каким закрывались и открывались многочисленные двери, — была такой жесткой и бездушной, что избиения и пытки казались естественным ее продолжением.
Помещение же местного НКВД было простым бараком со всеми свойственными обжитому бараку приметами. В той комнате, где «принимал» Карпий, на окнах празднично топырились накрахмаленные занавески в цветочек, а на одном из подоконников красовался вдобавок горшок с цветущей геранью. И это делало происходящее еще страшнее и тягостнее.
Шегаев стоял, глядя в пол, но все равно чувствовал, как звереет Карпий от нелепых подначек, выкрикиваемых избиваемым в страшном своем, в диком своем азарте, в стремлении хоть как-нибудь, как угодно, пусть хоть так, пусть хоть смертью своей — но одержать победу над палачом!..
В конце концов заключенный упал, замер без чувств на полу, а Карпий, трезвея, хрипло выдавил, обращаясь почему-то к Шегаеву, не произнесшему еще ни слова:
— Молчи, сволочь! Молчи лучше!.. ведь до смерти изобью!..
И не успел Шегаев, чья очередь теперь настала, даже охнуть, как получил такой удар ребром ладони по шее, что свет померк, и последующего избиения (довольно короткого, какое, должно быть, и полагалось по первому разу) он почти не ощущал, как будто плывя куда-то в густом тумане.
Когда очухался, привели назад и поставили на прежнее место…
Вот такой был следователь Карпий!..
Черт его знает, а может, и не Карпий… может быть, что-то спуталось в памяти?.. Всего пару раз тогда и слышал это: Карпий… Карпий, Карпий… Возможно, просто однофамилец — такое ведь тоже случается…
Шегаев ворочался на стульях, смотрел в темноту, досадовал на себя, что не может спать; думал, откуда берется зло и что нужно делать, чтобы его было меньше… и о том, что лучше было бы не иметь повода для подобных размышлений.
И еще: Господи, да неужели он теперь тут начальником?!
Что же касается Юшкина, того заключенного, что всплыл во взбудораженной памяти Шегаева, того самого заключенного, что кричал Карпию, будто он, избиваемый Карпием зэк, есть председатель исполкома Коми АО, — то именно в процессе последнего его избиения, невольным и беспомощным свидетелем которого стал Шегаев, в результате одного из ударов в область живота у подследственного произошел подкапсульный разрыв селезенки, — что само по себе вполне возможно не только при избиении, но и при падении с велосипеда, лошади, даже при неловком катании на лыжах, и в обычных условиях не приводит к смерти, а легко переводится из категории фатальных событий в категорию жизненных неприятностей посредством заурядных усилий врача-хирурга.
Однако условия были не совсем обычные. Весь вечер этого дня и всю ночь Юшкин стоял, окутываемый зыбким и мучительным туманом кое-как перебарываемого забытья. К утру капсула селезенки лопнула под напором скопившейся в ней крови. Кровь хлынула в брюшную полость. Юшкин стал очень бел, но все еще держался на ногах. Следователь предложил ему соленой кеты. Юшкин съел предложенное. К тому времени глаза подследственного запали, из под кожи явственно выступили кости черепа, нос заострился. Встревоженный его видом, следователь предложил подследственному воды. Юшкин отказался. Его необъяснимый отказ сломил волю гэпэуста: он вызвал конвой и отправил Юшкина в барак.
Последние два или три часа своей жизни Юшкин лежал, глядя в потолок открытыми, но уже почти неживыми глазами, часто ворочался и бормотал.
Ему представлялось, что скоро он дождется конца совещания и выскажет свою просьбу.
Просьбу он лелеял простую: отпустить его домой. Разумность просьбы и однозначность положительного решения, которое должно быть вынесено после ее рассмотрения, не вызывали у него сомнений — ведь он не был ни в чем виноват.
На самом деле никакого совещания не происходило — какое совещание, в самом деле, может произойти в лагерном барке? Совещание, мерещившееся Юшкину, имело место лет десять назад… девять — это уж как минимум.
Перышко вывело последнюю букву и, на мгновение замерев, переместилось к следующей строке журнала.
Дежурный секретарь (это была немолодая женщина с усталым и внимательным выражением лица) оторвала взгляд от страницы, в которой писала, и раскрыла второе удостоверение.
«Тов. Юшкин», — скорописно, но кругло и разборчиво начертало перо.
— Забирайте, — сказала женщина с усталым лицом и отодвинула удостоверения, из которых списывала фамилии, на край стола. — Присаживайтесь, товарищи. Придется подождать.
Юшкин взял оба удостоверения. Свое сунул в карман, второе протянул Коровину. И сел рядом, случайно чуточку задев.
— Тише ты! — вполголоса сказал Коровин таким тоном, будто Юшкин толкнул его в трамвае.
Юшкин поднес палец к губам: сам, дескать, тише.
Он тоже чувствовал себя напряженно. Но в отличие от Коровина, погрузившегося в оцепенение, его пробивало на оживленность. Между тем тишина в приемной стояла такая, что легкое шелестение страниц под руками женщины с усталым лицом звучало почти громовым грохотом. Было слышно даже, как в двух больших электрических люстрах под потолком что-то позванивает, хотя, казалось бы, звенеть там совершенно нечему. Юшкин осторожно задрал голову и присмотрелся.
Потом легонько толкнул локтем Коровина.
— Чего тебе? — одними губами спросил Коровин.
— Слышишь? — спросил Юшкин. — Звенит что-то.
—..?
Юшкин показал взглядом.
— В ушах у тебя звенит, — сердито прошептал Коровин. — Сиди!
Внутренняя дверь приемной бесшумно отворилась. Четверо подтянутых армейских (двое старших шагали гуськом, пара замыкающих потерлась в дверях плечами) с одинаково перекошенными от озабоченности лицами, неслышно ступая по ковровой дорожке, собранно прошли к выходу и исчезли.
Должно быть, Коровин занервничал пуще. Во всяком случае, на лбу у него появились бисеринки пота.
Из двери выглянул невысокий человек в военном френче, галифе, сапогах, с лысой головой.
— Автономная область Коми? — спросил он, то щурясь в лист на отлете, то распахивая сизые глаза на Юшкина. — Коровин, Юшкин?
— Так точно, — сдавленно отозвался Коровин, вскидываясь на ноги.
— Проходите, товарищи, — предложил лысый и, неожиданно весело расплывшись в усмешке, шутливо поправился: —…товарищи комики!