Дело пошло, и стало не до философий.
Первая фаза всеобщей сумятицы, бестолковщины и галдежа была посвящена (если не считать переодевания, завершения мелких хозяйственных дел и беготни с кухни в комнату и обратно) решению вопроса об очередности отмечания: следует ли первыми поднимать свадебные тосты, поскольку женитьба и замужество — это на всю жизнь, то есть гораздо серьезнее, чем на пару лет в армию сгонять; то ли, наоборот, начать с проводов забритого новобранца, а с молодоженами погодить: они самым бессовестным образом зажали свадьбу свою от родных и близких, за что и должны быть наказаны всеобщим презрением и холодностью, а прощения им никакого быть не может.
— Нет уж, Артем! — кричал Бронников, не на шутку распалясь. — А месяцем раньше ты не мог это дело сделать?! А мы с Кирой сколько времени долбим одно и то же — ты почему нас не слушал?!
Но все-таки, получив от молодого клятвенные уверения, что первое, что он сделает вернувшись, это сыграет настоящую большую свадьбу — с фатой, букетами, кольцами и разливанным морем шампанского, — первым делом крикнули «горько» (шампанское, кстати говоря, и сейчас было: Артем принес две бутылки, и они, друг за другом бабахая, славно полнили бокалы пузырчатым вином).
Юрец, вопреки обыкновению, запаздывал; разговор тек мелкими ручейками; Кира требовала, чтобы, если Юрец такой разгильдяй, должное внимание Вере уделял Бронников, а то бедной девушке первый раз в доме неловко, и если так пойдет, то она здесь больше вовсе не появится. Вера Сергеевна мило смеялась, отнекиваясь, а Бронников уделял внимание, тем более что, отвечая на его мимолетный вопрос насчет того, где трудилась, прежде чем пришла в 1-ю Градскую, она обмолвилась, что работала в Советском посольстве в Кабуле и вернулась, когда там все полетело кувырком.
— А зимой восьмидесятого вы там же были? — заинтересованно уточнил Бронников.
— С семьдесят девятого на восьмидесятый? — понимающе уточнила Вера. — Вы имеете в виду — во время переворота? Да, там и была…
— И…
Вопросы, мгновенно возникшие у Бронникова в несуразном для момента количестве, чохом кинулись скорее быть выговоренными и получить ответ; постаравшись для начала набрать как можно больше воздуха в легкие, он буквально задохнулся и вытаращил глаза; во взгляде Веры Сергеевны появилось рефлекторное врачебное беспокойство, она даже инстинктивно подалась к нему, готовая, видимо, в случае чего оказать первую помощь; к счастью, в эту секунду заблямкал звонок; через секунду и Юрец ввалился с букетом ромашек и одетый, вопреки обыкновению, в пиджачную пару с соответствующей подоплекой белой рубашки и бордового галстука; картину несколько портил неожиданно оказавшийся в левой руке грязный крафт-мешок.
И — покатилось! Снова поздравляли молодых, кричали «горько», заставляли целоваться. У Юрца, оказалось, есть даже свадебный подарок — Кира ему, что ли, успела сообщить о случившемся? — да такой, что сердце Бронникова облилось черной кровью зависти: из того самого мешка Юрец торжественно извлек большую алюминиевую пароварку, о какой Бронников сто лет мечтал (как без нее манты готовить?!), а добыть не мог; говорили, возят из Ташкента, ну да близок свет, не наездишься. Лизка заахала, но как-то без особого энтузиазма, не понимала, мокрощелка, какое счастье привалило, Артем тоже больше удивился, чем обрадовался; и тогда Бронников холодно предложил оставить пока у него: новобранцу в войска эту дуру тащить смех один, а Лизке тоже лишняя возня и недостаток места. Юрец, разгадав маневр, хитро на него зыркнул, но смолчал, рассудив, вероятно, что на Бронниковы манты надежды куда больше, чем на Артемовы или Лизкины (только к концу вечера Бронников, простак, заподозрил, что именно на это все и было Юрцом рассчитано: и подарок нашелся, и без мантов не оставят); короче говоря, на том дело и заглохло, а мантоварку Бронников невзначай унес в кухню, чтоб лишний раз никому глаза не мозолила.
Игорь Иванович, торжественно встав и пригладив седую шевелюру, произнес красивый тост насчет того, что такие браки — заключенные в разгар самых невеселых, самых тяжелых коллизий жизни — оказываются куда надежней и крепче других.
Бронников понял, что он имеет в виду как свой собственный брак (Наталья Владимировна, слушая, с печальной улыбкой кивала его словам), так и женитьбу Артема за два дня до призыва. Его слова оказались чуть ли не единственным упоминанием отмечаемых ныне обстоятельств — ухода Артема в армию; все они на проводы собирались поначалу, а вовсе не на свадьбу, однако никто больше о службе не говорил, и когда Бронников обратил на это внимание, то, задавшись вопросом, тут же лично для себя на него и ответил с неприятным, едким чувством очередной утраты: да потому что стыдно! потому что хоть никто и не знает, кроме Юрца и Киры, как дело было, а все же чувствуют, что ли, подозревают что-то; потому что хоть и безвыходная ситуация, хоть и, возникни такая в другой раз, он снова бы поступил не иначе, — а все же стыдно, стыдно!.. стыдно вспомнить!..
Шелепа был подчеркнуто невозмутим, на тощей его морде отчетливо читалось неудовольствие, машину вел нахально, то и дело подрезал и без конца перестраивался. Бронников в его присутствии тоже старался быть невозмутимым, посмеивался, пошучивал, а сам нервничал, то и дело хватался за карман — там ли конверт с деньгами. Конверту деться было совершенно некуда. На коленях он держал сумку с водкой. Закуска в сумке тоже кое-какая была, по минимуму. Так, по словам Шелепы, условились — пятьдесят бумажками, остальное — на стол.
Столь же демонстративно, как невозмутимость, Шелепа выказывал свою немногословность. Бронников пытался у него вызнать — куда едем, где встретимся, что к чему, вообще говоря, не в подворотне же пить, черт возьми!
— Не в подворотне, — отвечал Шелепа. — Это верно.
Но от ответов уклонялся, гундосил под нос какую-то итальянскую песенку из наисладчайших.
— Вот чудило, — беззлобно ругал его Бронников, — что ты из себя шведскую разведчицу корчишь! Я же знаю — все твои кореша пьянчуги, никаких тайн в отношении пьянчуг быть не может. Они за стакан сами все расскажут. Если кто спросит, конечно.
Шелепа делал нос набок, хмыкал, холодно посматривал то на светофор, то на мордатого постового, хозяйски прохаживающегося по загазованному перекрестку, потом втыкал передачу и снова начинал подрезать при обгоне — в общем, занимался тем, чем привык заниматься, а дела не говорил.
Подкатили к большому дому в одном из переулков центра.
— Сиди, — сказал Шелепа, — сейчас мастеров приведу. Камнерезов-то…
Помахивая ключами, он пошел к подъезду, и Бронников, глядя в спину, в куцую куртчонку на широких, мужиковато костистых плечах, неожиданно успокоился и понял, что все будет в порядке, без дураков.
День был серенький, половинчатый какой-то; выглянуло солнце, помаячило между двумя тучами, пустило по асфальту несколько неуверенных зыбких теней, потом они растеклись и пропали, а вместе с ними и солнце; поблескивавшая перед мраморным крыльцом лужа потемнела, и мрамор стал серым, словно плохая бумага. Невразумительная вывеска одним-единственным словом, и то не напрямик, намекала на то, что учреждение имеет отношение к военному ведомству.
Обхватив руками сумку, Бронников смотрел перед собой в стекло. Стекло было новехонькое, ничуть не поцарапанное. Какая машина, такое и стекло. Шелепа менял машины не реже чем раз в два года.
Конечно, если этак вот, со стороны, беспристрастно то есть, посмотреть — ну жулик и жулик, другого слова не найти. Чем он занимался сейчас — Бронников не знал, однако был уверен, что занятие это если не за границей, отделяющей явления подзаконные от противозаконных, то на самой черте. Приторговывал, сводил, наваривал… Как-то обмолвился, что содержит видеотеку: плати червонец, бери подпольную кассету, смотри. В общем, экзотика: Бронников и видеомагнитофона-то в глаза отродясь не видел, да и жизни такой себе не пожелал бы — за срамные фильмы червонцы сшибать. А Шелепе вроде ничего, нравилось…
В студенческие годы все было по-другому, ничем таким и не пахло. Все полагали, что Шелепа при распределении останется на кафедре. Стажерство, аспирантура… научная деятельность. Кому же еще, если не Шелепе, — немного безалаберный, зато одаренный. Даже талантливый. И отец в министерстве. С третьего курса Шелепа, имея в виду именно распределение, стал активным комсомольцем. Ничего плохого он при этом в общем-то не делал — ну, мыкался по коридорам института с папочкой под мышкой и значком на груди, вечно субботники организовывал — на то и оргсектор. Бронников любил его не за это.
Казалось, что в его судьбе не приходится сомневаться, и вдруг на распределении стажерское место ему не досталось, вместо него неожиданно взяли серятину Погорелова. Тогда Бронников не задумывался — почему. А теперь уж и неинтересно было. Наверняка имелись причины — настолько веские, что даже министерский отец Шелепы их не перевешивал.
После этой неудачи какие-то шестерни в его судьбе навсегда вышли из зацепления: половина колес остановилась, зато остальные завертелись бешено. Теперь уже трудно было представить его другим…
Вот Шелепа снова появился на крыльце, постоял, переминаясь, лениво поглядел в небо. Вытряс сигарету из пачки, неторопливо закурил, так же неторопливо двинулся к машине. На сухих, длинных ногах болтались голубые портки. Нервничавший Бронников все утро по этому поводу ехидничал. На каждой штанине блестела стальная пряжечка. «Старый ты ушкуйник, — говорил Бронников, беспокойно ерзая на сиденье, — ну что ты на себя напялил… Тебе смертное пора готовить, а ты все пряжечки…»
— Сейчас явятся кузнецы, — проскрипел Шелепа, открыв дверцу. — Вылезай, засидишься.
— Не хочу, — ответил Бронников. — В ногах правды нет.
Шелепа хмыкнул, дверцу закрыл. Сделал два шага вперед, два назад, покрутил головой. Покашлял. Лениво двинулся, снова раскрыл дверцу и сказал:
— Ты полтинник-то сюда давай. Я сам вручу. Ювелирам-то…