Предатель памяти — страница 47 из 169

Линли прочитал послание и подсчитал дни: Катю Вольф освободили ровно за двенадцать недель до смерти Юджинии Дэвис. Он спросил Ричарда Дэвиса:

– Она каким-то образом связывалась с вами?

– Нет, – ответил Дэвис. – А если бы связалась, то, поверьте мне, Богом клянусь, я бы… – Его бравада на этом иссякла, будучи лишь слабой тенью его горячей, но давно прошедшей молодости. – Неужели она нашла Юджинию?

– Миссис Дэвис ничего о ней не говорила?

– Нет.

– Как вы считаете, упомянула бы ваша бывшая жена о Кате Вольф, если бы имела с ней какой-либо контакт?

Дэвис затряс головой, не столько в знак отрицания, сколько от растерянности.

– Даже не знаю. Раньше – да. Раньше она обязательно сказала бы мне об этом. Но после всего… Я просто не знаю, инспектор.

– Можно забрать это письмо?

– Конечно. Вы будете искать ее, инспектор?

– Поручу своим людям найти ее.

Линли задал остальные интересующие его вопросы, но в результате узнал только, что Сесилия, написавшая записку Юджинии Дэвис, была сестрой Сесилией Махони, близкой подругой Юджинии Дэвис и монахиней монастыря Непорочного зачатия. Сам монастырь располагался на Кенсингтон-сквер, где долгое время проживало семейство Дэвисов.

– Юджиния перешла в католицизм, – поведал Ричард Дэвис. – Она ненавидела своего отца: тот, стоило ему спуститься с кафедры проповедника, из смиренного святоши превращался в бесноватого маньяка. И она решила, что лучшей местью за несчастливое детство будет отказ от отцовской веры. По крайней мере, так она мне сказала.

– Значит ли это, что ваши дети были крещеными католиками? – спросил Линли.

– Нет. Конечно, если Юджиния вместе с Сесилией не крестила их тайно от меня. Иначе с моим отцом случился бы удар. – Дэвис улыбнулся. – По-своему он тоже был довольно деспотичным патриархом.

Линли спросил себя: не скрывается ли за этой внешней любезностью и обходительностью такой же патриархальный деспотизм? Но об этом, конечно, лучше было спросить у Гидеона.

Гидеон

1 октября

К чему это все, доктор Роуз? Вы просите меня записывать не только мои воспоминания, но и сны, и мне остается лишь гадать, знаете ли вы, что делаете. Вы просите меня записывать все мои мысли, даже случайные, просите, чтобы я отбросил вопросы о том, что они значат, или что из них следует, и смогут ли они в конце концов стать тем ключом, который отомкнет замок моей памяти. Мое терпение истощается.

Папа сообщил мне, что ваша предыдущая практика в Нью-Йорке в основном была связана с нарушениями питания. Да, он разузнал про вас все, что смог (потребовалось несколько звонков в Штаты), потому что он не видит улучшения в моем состоянии. Он начинает спрашивать меня и себя, есть ли польза в том, что я все больше времени трачу на копание в жалких останках прошлого, вместо того чтобы заняться настоящим. «Господи, да она никогда не работала с музыкантами! – воскликнул он, когда разговаривал со мной сегодня. – Она вообще не знает, как работать с артистами. Так что у тебя есть выбор: или продолжать набивать ее сундуки деньгами, ничего не получая взамен – а насколько я могу судить, именно это и происходит, – или попробовать что-нибудь другое».

«Что?» – спросил я его.

«Если ты так уверен, что ответ лежит в психиатрии, то, по крайней мере, обратись к специалисту, который займется твоей проблемой. Твоя проблема – скрипка, Гидеон, а вовсе не то, что ты помнишь или не помнишь из своего прошлого…»

Я перебил его: «Рафаэль рассказал мне».

«Что?»

«Что Соню утопила Катя Вольф».

Наступило молчание, и, поскольку говорили мы не при личной встрече, а по телефону, я мог только догадываться о том, что написано на папином лице. Наверное, его лицо застыло, как будто все мышцы окаменели, а взгляд обратился внутрь. Рафаэль, открыв даже то немногое, что он мне сказал, нарушил договор двадцатилетней давности. Папе это не понравилось, я точно знаю.

«Как это случилось?» – спросил я.

«Я отказываюсь обсуждать это».

«Поэтому мать и ушла от нас, да?»

«Я же говорил тебе…»

«Ничего ты мне не говорил. Ни-че-го. Раз тебе так хочется помочь мне, почему не поможешь с этим?»

«Потому что прошлое не имеет никакого отношения к твоей скрипке. Зато копание в том, что было и чего не было, обсасывание каждого нюанса и забивание головы ненужными мыслями отлично помогает отгородиться от настоящих вопросов, Гидеон».

«Я делаю то, что в моих силах».

«Чушь. Ты танцуешь под ее дудку, вот и все».

«Это несправедливо».

«Я скажу тебе, что несправедливо. Несправедливо – это когда тебе говорят отойти в сторону и смотреть, как твой сын ломает свою жизнь. Несправедливо – это когда четверть века живешь исключительно ради блага своего сына, ради того, чтобы вырастить из него музыканта, которым он мечтает стать, а он при первой же трудности пускает все коту под хвост. Несправедливо – это когда ты вкладываешь в своего ребенка всю душу и строишь с ним доверительные отношения, каких у меня с моим отцом и быть не могло, а затем видишь, как вся его любовь и преданность отнимаются у меня и отдаются тридцатилетней психологине, которой и похвастаться нечем, кроме как восхождением на Мачу-Пикчу[20], и то неизвестно, не пришлось ли ее нести на руках».

«Господи, да ты все про нее выведал!»

«Достаточно, чтобы понять: ты впустую тратишь драгоценное время. Проклятье, Гидеон… – Но его голос был уже не таким жестким, когда он произносил эти слова. – Ты хотя бы попробовал?»

Попробовал играть, разумеется. Вот что он хочет знать. Как будто в его глазах я перестал быть человеком и превратился в музыкальный автомат.

Когда я не отвечаю, он продолжает говорить, причем довольно разумные вещи: «Разве ты не видишь, что у тебя не более чем простое затмение? Что-то разомкнулось в мозгу. Но поскольку во всей твоей карьере ты ни разу не оступился, тебя сразу охватила паника. Хотя бы возьми скрипку в руки, боже мой. Сделай это ради себя. Пока не слишком поздно».

«Слишком поздно для чего?»

«Для того чтобы справиться со страхом. Нельзя, чтобы он затянул тебя в свою пучину. Нельзя поддаваться ему».

И в конце концов я поверил его доводам. Я поверил, что он подсказывает мне выход, логичный и надежный. Может, я действительно делаю из мухи слона, может, и вправду прикрываю надуманной «болезнью духа» рану, нанесенную моей профессиональной гордости?

И я взял в руки Гварнери, доктор Роуз. В приступе оптимизма я приложил скрипку к плечу. Я не стал раскрывать ноты, а чтобы облегчить задачу для памяти, я решил начать с произведения, игранного мною тысячи раз, – с концерта Мендельсона. Потом я почувствовал свое тело, как учила меня мисс Орр. Я даже услышал в ушах ее голос: «Выпрями корпус, плечи опусти. Смычок ведем всей рукой. Двигаются только пальцы».

Я слышал все, но сделать ничего не смог. Смычок прыгал по струнам, а пальцы давили на лады с деликатностью мясника, разделывающего тушу.

Нервы, думал я. Это все из-за нервов.

И тогда я попробовал еще раз, но звук получился даже хуже. Это все, что я смог произвести, – звук. В нем не было ни намека на музыку. Ну а что касается Мендельсона…

«Какие чувства вы испытывали, совершая эту попытку?» – спрашиваете вы.

А какие чувства испытывали вы, закрывая крышку гроба, в котором лежал Тим Фриман? В котором лежал ваш муж, друг, жертва рака и все остальное, чем он был для вас, доктор Роуз? Какие чувства вы испытывали, когда он умер? Потому что я в тот момент испытал собственную смерть, а если воскрешение возможно, то мне нужно знать, как этому содействует перебирание событий прошлого и записывание всех мыслей в тетрадь? Скажите мне, пожалуйста, доктор Роуз. Ради бога, скажите же.


2 октября

Папе я об этом не стал рассказывать.

«Почему?» – спрашиваете вы.

Я не смог бы вынести этого.

«Чего?»

Его разочарования, должно быть. Он построил всю свою жизнь вокруг моей, а вся моя жизнь построена вокруг игры на скрипке. Мы оба сейчас несемся в пустоту, и я считаю актом милосердия то, что только один из нас знает об этом.

Убирая Гварнери в футляр, я принял решение. И вышел из дома.

Однако на крыльце я наткнулся на Либби. Она сидела, опираясь спиной о перила, на коленях у нее лежал открытый пакетик с пастилой, но, похоже, она не ела ее, а как будто раздумывала над тем, съесть или не стоит.

У меня тут же возник вопрос, давно ли она так сидит, и ее первые слова дали мне ответ на него.

«Я слышала. – Она поднялась на ноги, заглянула внутрь пакетика с пастилой, затолкала его в большой карман своего комбинезона. – Так вот что с тобой случилось, Гид. Вот почему ты не играешь последнее время. А почему мне ничего не сказал? Я-то думала, что мы с тобой друзья».

«Так и есть».

«Ни фига».

«Фига».

Она не улыбнулась. «Друзья помогают друг другу».

«С этим ты мне не можешь помочь. Я даже не знаю, в чем причина, Либби».

Она невидящим взглядом уставилась на площадь и сказала: «Дерьмово. Тогда что мы вообще делаем, Гид? Почему мы запускаем твоих змеев? Какого черта мы спим вместе? Если ты даже не можешь поговорить со мной…»

Этот разговор становился повторением сотни разговоров с Бет, правда с небольшим отличием. Последнюю фразу Бет могла формулировать чуть иначе: «Если мы больше не занимаемся любовью…»

Между мной и Либби отношения не зашли настолько далеко, чтобы она имела основания сказать то же самое, и это служило мне единственным утешением. Я выслушал Либби, но сказать мне было нечего. Когда она выговорилась, помолчала и поняла, что ответа не будет, то пошла следом за мной, к моей машине. «Эй! Куда ты? Подожди! Гид, я с тобой разговариваю. Подожди!» Она схватила меня за руку.

«Мне нужно ехать».

«Куда?»

«К вокзалу Виктория».

«Зачем?»

«Либби…»

«Прекрасно. – А когда я отключил сигнализацию, она забралась на пассажирское сиденье и заявила: – Я поеду с тобой».