Предатель. Я тебе отомщу — страница 17 из 33

— Ну вот, теперь совсем другое дело, — говорит она, отступая на шаг и оглядывая меня с ног до головы, её губы растягиваются в мягкой улыбке. — У тебя фигура хорошая, даже завидую немного, — её голос искренний, тёплый, и я невольно смягчаюсь, хотя внутри всё ещё натянуто, как струна, готовая лопнуть.

Катя мне нравится. Её доброта, лёгкость и способность видеть свет там, где я давно вижу только тьму — всё это цепляет меня, трогает что-то глубоко внутри, чего я давно не касалась. Но она не умолкает, и каждое её слово — как укол, как тонкая игла, что вонзается в старые раны, которые я думала, уже зарубцевались.

— Скоро я в такое уже не влезу, — смеётся она, поглаживая свой округлый животик, её ладонь нежно скользит по ткани блузки, словно обнимая ребенка, что внутри. — Ещё пара месяцев, и декрет. Не верится, что стану мамой. Ты представляешь, как это — держать своего малыша? — её голос дрожит от счастья, глаза блестят, как будто в них зажглись звёзды, и она смотрит на меня, ожидая, что я разделю её восторг.

Я стискиваю зубы так сильно, что челюсть ноет, а в висках пульсирует боль. Каждое слово Кати о беременности, о материнстве — как нож, вонзающийся в старую рану, давно зарубцевавшуюся, но всё ещё кровоточащую под кожей.

Она не знает. Не может знать. Её восторг, бесконечные рассказы о том, что ждёт её впереди — о пелёнках, колыбельных, маленьких ручках, — бьют по мне сильнее, чем я могу вынести, сильнее, чем я думала, что ещё способна чувствовать.

Хочу закричать, оборвать её, выплеснуть эту жгучую злость, что кипит внутри, сказать что-то резкое, колкое, чтобы она замолчала, чтобы перестала невольно терзать меня своим светом. Но я не могу.

Она слишком хорошая — с этими тёплыми глазами, с этой мягкой улыбкой, с этой чистотой, которой я давно лишилась. Светлая, как солнце, что слепит, а не греет. Я не хочу её ранить, не хочу видеть, как её лицо дрогнет от моего яда. И вместо этого молчу, проглатывая боль, чувствуя, как она оседает в горле горьким комом, который я не могу ни сплюнуть, ни проглотить.

— А я уже думаю, как буду укладывать его спать, — продолжает она, не замечая, как я каменею, как моё тело превращается в статую из холодного камня. — Говорят, первые месяцы сложные, но я всё равно жду. Это же счастье, да? — её голос звенит, полный предвкушения, она смотрит на меня, чуть наклонив голову, ожидая, что я подхвачу её радость, что улыбнусь, кивну, скажу что-то тёплое в ответ.

Я киваю — коротко, механически, опуская взгляд на свои руки, сложенные на коленях. Пальцы дрожат, и я сжимаю их сильнее, чтобы скрыть это.

Счастье. Для неё — да. Для неё это мягкий свет, тёплые ночи, крошечные пальчики, сжимающие её руку. Для меня — недосягаемая тень, призрак, что ускользает каждый раз, когда я пытаюсь его коснуться. Тень, что живёт в моих снах и умирает с каждым пробуждением.

Смотрю на свои ладони — пустые, холодные, — и чувствую, как внутри что-то сжимается, рвётся, но я держу лицо неподвижным, как маска.

Катя наклоняется ближе, её дыхание касается моего плеча, пока она поправляет какую-то невидимую складку на платье. Её движения лёгкие, заботливые, и вдруг её взгляд цепляется за мою руку — за тонкую золотую полоску на пальце, обручальное кольцо, которое я до сих пор не сняла. Оно сверкает в тусклом свете приёмной, как насмешка, как клеймо.

— Ой, у тебя кольцо, — говорит она с лёгким удивлением, её голос поднимается на полтона, полный любопытства. — А у тебя есть дети? — её вопрос такой невинный, такой простой, такой обыденный, что у меня перехватывает дыхание, как будто кто-то сжал мне горло ледяной рукой.

Я смотрю на кольцо. Оно жжёт мне палец — не металл, а воспоминания, что он несёт: десять лет лжи, боли, пустоты. Напоминание о прошлом, о том, что я всё ещё не вырвалась до конца, что часть меня всё ещё прикована к Артёму, к его предательству, к его сыну, которого я никогда не рожу. Как цепь, что я сама на себя надела, и теперь не знаю, как её сбросить.

— Нет, — отвечаю я тихо, почти шёпотом, голос хрипит, как будто пробивается сквозь толщу воды. — И никогда не будет, — добавляю, чувствуя, как голос дрожит, как слова царапают горло, но я держу их под контролем, не даю им сорваться в крик.

Катя замирает, её рука повисает в воздухе, застыв в миллиметре от моего плеча. Её глаза расширяются, в них мелькает растерянность, тень чего-то, что она не ожидала увидеть.

Тишина между нами становится густой, тяжёлой, как воздух перед грозой.

— А кольцо… — начинает, но осекается Катя.

— Кольцо тоже временно, — перебиваю я, говоря твёрже, чем хотела, твёрже, чем чувствую себя внутри. — Скоро сниму, — лгу, глядя в пустоту перед собой, в стеклянную стену, за которой огни города мигают, как далёкие звёзды, холодные и равнодушные.

Катя молчит секунду, потом её губы растягиваются в слабой улыбке, почти вымученной.

— Ну, тебе и без него идёт, — говорит она, её голос звучит тише, осторожнее, она пытается сгладить момент, вернуть лёгкость, что была между нами до этого. — Ты в этом платье — просто огонь, — добавляет девушка, и её тёплый тон едва доходит до меня, тонет в шуме крови, что стучит в ушах.

В этот момент за нашими спинами тихо хлопает дверь кабинета Игоря. Звук лёгкий, почти неуловимый, но я вздрагиваю, резко оборачиваюсь — никого. Только лёгкий сквозняк колышет бумаги на столе в приёмной, заставляя их шуршать, как сухие листья. Стеклянная стена отражает пустоту, и на секунду мне кажется, что я вижу тень, мелькнувшую за дверью.

— Это, наверное, сквозняк, — пожимает плечами Катя, не придавая значения, её голос возвращается к привычной лёгкости. — Здесь вечно двери хлопают, — она смеётся, коротко и звонко, поворачиваясь к сумке, чтобы достать туфли.

Я киваю, но внутри всё холодеет, как будто ледяной ветер ворвался в приёмную и пробрался под кожу, замораживая кровь в жилах.

Звук хлопнувшей двери всё ещё звенит в ушах — тихий, почти неуловимый, но от этого ещё более тревожный.

Это был сквозняк? Может быть. Здесь, в этом стерильном офисе с его стеклянными стенами и гудящими кондиционерами, такое случается, наверное. Но что-то в этом лёгком шорохе, в этом осторожном щелчке, заставляет моё сердце сжаться сильнее, чем должно.

А вдруг это был Игорь Николаевич? Вдруг он стоял там, за дверью, в своём холодном кабинете, и слышал мои слова — эти жалкие, дрожащие обрывки правды, что вырвались из меня, как кровь из открытой раны?

Я не могу знать наверняка. Не уверена. И всё же мысль об этом впивается в меня острыми когтями — мне бы не хотелось, чтобы он знал. Не хотелось, чтобы кто-то копался в этой боли, что я таскаю внутри, как тяжёлый камень, привязанный к груди. Говорить о ней — всё равно что резать себя ножом снова и снова, а если он начнёт жалеть меня…

Господи, это будет хуже всего. Хуже презрения или насмешек. Жалость — как кислота, что разъест остатки моего достоинства, и я не вынесу её, только не сейчас, не от него.

— Готова? — спрашивает Катя, её голос мягкий, как шёлк, пробивается сквозь шум в моей голове, и она протягивает мне туфли — чёрные, лаковые, с тонкими ремешками, что блестят в свете ламп. — Ты будешь там самой яркой, — добавляет она, и её улыбка искренняя, тёплая, как луч солнца, которого я давно не видела, но я едва её слышу, её слова тонут в хаосе моих мыслей.

— Да, — отвечаю, голос звучит глухо, как эхо в пустой комнате, пока я беру туфли и надеваю их, чувствуя, как холодная кожа обхватывает ступни. — Готова, — лгу я снова, выпрямляя спину, хотя внутри всё дрожит, как натянутая струна, готовая лопнуть от малейшего касания.

Сердце колотится, каждый удар отдаётся в висках, в горле, в кончиках пальцев, как барабанная дробь перед казнью. Я войду туда — в зал, полный чужих лиц, натянутых улыбок, звенящих бокалов и пустых побед, где каждый взгляд будет резать меня, как осколок стекла. И сделаю это не ради них — не ради Игоря, не ради Кати, не ради Артёма, чьё имя всё ещё жжёт мне язык.

Ради себя.

Чтобы доказать, что я ещё жива, что я не растворилась в той пустоте, что он оставил во мне, что я могу стоять, даже если внутри всё рушится.

22. Настя

Катя не отпускает меня сразу. Она смотрит на меня своими карими глазами, чуть щурится, будто оценивает картину, которую нужно довести до совершенства. Приёмная всё ещё кажется мне холодной — стеклянные стены, тусклый свет ламп, отражённый в глянцевом полу, — но её присутствие смягчает эту стерильность, как мягкий плед на острых углах. Она достаёт из сумки косметичку, маленькую, потёртую, с выцветшим цветочным узором, и улыбается, словно собирается сделать из меня куклу.

— Давай немного подправим, — говорит она, её голос лёгкий, почти игривый, как будто мы подруги, а не случайные попутчицы в этом странном дне. — Ты и так красивая, но чуть-чуть макияжа не помешает, — добавляет она, вынимая карандаш для глаз и помаду цвета спелой вишни.

Киваю, хотя внутри всё сжимается. Её забота трогает меня, но я не хочу этого — не хочу чувствовать себя обязанной, не хочу, чтобы кто-то копался в моём лице, как в моей душе. Она наклоняется ближе, её дыхание пахнет мятой, а пальцы ловко скользят по моим векам, подчёркивая глаза тонкой линией. Потом она проводит помадой по моим губам, и я чувствую, как они становятся чужими — яркими, заметными, не моими. Она отходит, любуясь своей работой, и хлопает в ладоши.

— Вот теперь точно готова, — смеётся она, поправляя мне выбившуюся прядь волос. — Игорь Николаевич будет в восторге. Всяко лучше, чем если бы он взял с собой меня в положении, — её тон становится чуть заговорщическим, и я напрягаюсь, но не успеваю ничего сказать.

Дверь кабинета открывается, и в приёмную входит Сергеев. Его шаги уверенные, размеренные, как будто он всегда знает, куда идёт и зачем. Он останавливается, скользит по мне взглядом — холодным, но внимательным, как будто оценивает не меня, а своё вложение.

— Выглядишь достойно, Анастасия, — говорит он, его голос ровный, но с лёгкой ноткой одобрения, что звучит слишком похоже на комплимент. — Лучше, чем я ожидал, — добавляет он, и уголок его губ чуть приподнимается в намёке на улыбку.