Предатель. Я тебе отомщу — страница 21 из 33

«Смой его. Смой этот день. Смой всё, что он оставил во мне».

Волосы липнут к лицу, мокрые, спутанные, я откидываю их назад, глядя в зеркало на бледную тень себя — с глазами, что тлеют, как угли, готовые вот-вот потухнуть.

Ну и чего я добивалась?

Кухня гудит старым холодильником, тишина давит, как бетонная плита. Ставлю чайник, пальцы дрожат, зажигая газ, и пламя шипит, синее, злое, как моя тоска. Вода бурлит, я прислоняюсь к столешнице, чувствуя, как ноги подгибаются, как пустота разъедает грудь, как кислота, что шипит внутри.

Выстоять перед Артёмом-то выстояла. Но что от меня дальше?

И тут — звук, резкий, как выстрел в темноте. Телефон на столе жужжит, экран вспыхивает, и я вздрагиваю, как от удара током. Сердце падает в пропасть, кровь леденеет, и ужас — липкий, чёрный, как смола — душит меня, сжимает горло.

«Артём. Это он. Он здесь. Он пришёл за мной», — мелькает абсолютно бешеная и пропитанная звериной паникой мысль.

Дыхание рвётся, пальцы коченеют, и я стою, глядя на этот проклятый экран, как на змею, что вот-вот ужалит. Шаг к столу — как прыжок в бездну, рука тянется медленно, точно против воли, и я беру телефон, чувствуя, как он обжигает ладонь, как страх бьёт в виски, как барабан перед казнью.

Но это не Артём. Не его имя горит на экране, не его угрозы. И не Сергеев с его холодной сталью взгляда и новым «спецзаданием» на утро. Это… Аня.

"Ого, какие люди! Привет! Как ты?"

Ее слова, лёгкие, живые, такие её, врезаются в меня, как луч света в кромешной тьме. Я замираю, экран дрожит в руках, и память вспыхивает — днём, листая ленту, палец скользнул по её фото. Видимо, лайкнула случайно, не заметив, а теперь это — как эхо из другой жизни, что я почти забыла.

Ужас отпускает, но нервы всё ещё звенят, как натянутые струны, и я чувствую, как грудь сжимает — не страх, а что-то другое, тёплое, хрупкое.

Аня. Моя давняя приятельница. Это всего лишь одна. Один из немногих просветов в этом аду. Чайник свистит, пронзительно, как крик, и я стою, сжимая телефон, понимая, что этот лайк — случайный, глупый — стал искрой, что пробилась сквозь мрак моей жизни. Но пальцы всё ещё дрожат, и я не знаю, радоваться мне или бояться того, что этот свет может погаснуть, как всё остальное.

26. Артем

Дорога домой — как чёрная яма, что засасывает меня, как тень, что тянется за спиной, пачкая всё, до чего дотягивается. Благотворительный вечер — этот гнусный балаган с его хрустальными люстрами, натянутыми улыбками и взглядами, что вонзались в меня, как ржавые гвозди, — позади, но он всё ещё гудит в голове, как рой ос.

Я вижу её, Настю, рядом с этим выродком Сергеевым, вижу, как она ластится к нему, как шлюха, что продалась за его деньги, променяв меня, вижу его ухмылку — холодную, острую, как лезвие, что полоснуло меня перед всеми этими лощёными ублюдками в пиджаках.

Она с ним спит. Точно спит, мать его!

Я представляю их — её под ним, её руки на его спине, её стоны, что раньше были моими, — и кулаки сжимаются сами, ногти впиваются в ладони, пока кровь не проступает.

Это позор, чёртов позор, что моя жена ходит с другим, а я — как тряпка, что выжали и выбросили.

Проиграл. Перед всеми. Перед Эльвирой, этой сукой из детства, что стояла там, пялилась на меня своими змеиными глазами и, небось, ржала про себя, вспоминая, как мы в песочнице замки строили.

Она видела. Все видели.

В машина воняет перегаром и табаком — я закурил ещё на парковке, перед тем, как сесть в тачку, что теперь кажется мне саркофагом, где я гнию заживо.

Руки трясутся, пальцы стискивают руль, костяшки белеют, и я ору — в пустоту, в лобовое стекло, матом, пока горло не саднит, как будто это выжжет эту ярость, эту боль, эту слабость, что я показал там, отступив перед Сергеевым.

Настя ушла. Предала. А я стоял, как клоун, эти двое плевали мне в лицо.

Дома ждёт пустота — гулкая, как в могиле, и я знаю, что она меня доконает, но всё равно жму на газ, потому что деваться некуда.

Дверь дома хлопает, как выстрел, и я вваливаюсь в этот свинарник, что стал моим логовом.

Бутылки со вчерашнего дня валяются по полу, как пустые патроны после бойни, окурки в пепельнице — как могильные камни, грязные тарелки на кухне воняют тухлятиной, и всё это — как портрет меня, Артёма Морозова, что катится в дерьмо.

Мог бы вызвать клининг. Позвонить этим бабам с тряпками, пусть вычистят этот гадюшник.

Но нет — не хочу чужих рук в моём бардаке, не хочу, чтобы кто-то копался в этом хаосе, видел, как я живу, как скатился. Это моё, и плевать.

Метаюсь по комнате, как волк в капкане, швыряю стул — он валится с треском, как сломанная кость, — пинаю диван, рву подушку, пока перья не сыплются, как пепел с неба.

Гнев кипит, как лава, что жжёт лёгкие, и я хватаю бутылку виски — тёплую, недопитую, как моё отчаяние, — лью в глотку, пока не обжигает, пока не глушит этот шум в башке. Но он не стихает — её шаги, сучий взгляд, предательство, и мать, что позвонит завтра и спросит: "Что там стряслось, сынок? Почему ты ещё не разобрался?"

Перед ней оправдываться — как в дерьме купаться. Скажет, что я сам виноват, что не удержал, что слабак.

Телефон дрожит в руке, пальцы тычут в экран, и я звоню Ире. Сам. Зачем — не знаю. Голос сиплый, рвётся, когда прошу приехать, почти умоляю, и она соглашается — быстро, как дура, что ждала этого зова. Думает, я на краю? Пусть думает. Может, так и есть.

Допиваю бутылку, швыряю её в стену — стекло разлетается, как мои нервы, и жду, рухнув на диван, чувствуя, как вонь пота, алкоголя и грязи пропитывает воздух, кожу, всё.

Дверь скрипит, и вот она — Ира, в плаще, волосы мокрые от дождя, глаза полны страха, как у сестры милосердия, что прибежала к умирающему. Думает, я в агонии, и, чёрт, может, так и есть.

— Артём, я ненадолго оставила Тимошу с мамой и…. что с тобой? — голос дрожит, но мне плевать на её тревогу, на её слова.

Встаю, шатаясь, подхожу, запах её духов — приторный, — бьёт в нос. Хватаю за плечи, тяну к себе, целую грубо, жадно, как будто это выжжет эту пустоту внутри. Губы её мягкие, податливые, и вдруг — как удар током — я вижу Настю.

Её лицо, глаза, тело под Сергеевым, и рука сама тянется к шее Иры. Пальцы сжимают, сильнее, чем надо, сильнее, чем хочу, и я давлю, давлю, как будто могу задушить эту картинку, что жжёт мозг.

Она дергается, глаза её полны ужаса, руки колотят по мне, отбиваются, и я выныриваю из этого бреда — её кашель, хрип, страх тащат меня назад, в эту вонючую комнату.

— Ты совсем с ума сошла? Ты больной, Морозов! — кашляет Ира, слёзы текут, голос срывается, она держится за горло, отшатываясь. — Я сейчас… — хрипит она, но слова тонут в панике.

— Что сделаешь? — рычу в ответ, голос — как гром, угроза выплёскивается, как яд из пробитой бочки. — Заявление напишешь? Забыла, кто у меня в друзьях? — слова бьют, как камни, и её лицо белеет, страх сковывает её, как кандалы. — Или уволиться решила?

Да, бойся меня. Все вы должны бояться.

Она смотрит, глаза полны слёз, и я знаю — дома её ждёт Тимофей, её пацан, с мамой, а она здесь, с этим зверем, что сама вызвала.

Жалеет, что приехала. Пусть жалеет. Мне вообще на нее похер.

А вот на Настю, почему-то все ещё нет. Развод? Нет, я ей его не дам. Настя не получит ни копейки, ни свободы, ничего — я её сломаю, раздавлю, как таракана, но не отпущу.

Она моя. И точка.

— Ты грёбаное чудовище! — кричит Ира, голос дрожит, но в нём ярость, что режет меня, как стекло.

— Да, сука, я чудовище! — ору в ответ, голос хрипит, как у пса, что рвётся с цепи. — Иди и расскажи всем! Шлюха! Блять, да вы все шлюхи! Ебаные шлюхи… — слова летят, как пули, бессмысленные, ядовитые, я пинаю журнальный стол, он рушится с грохотом, а Ира пятится к двери, спотыкается, но не оборачивается, пока не исчезает.

Дверь хлопает, как гром, и я один — в этом гадюшнике, в этой пустоте, в этом аду, что сам создал. Руки дрожат, грудь разрывает, и я падаю на колени, в осколки бутылки, стекло режет кожу, кровь течёт, горячая, липкая.

Это я. Это всё, что от меня осталось.

Моя жена заодно с Сергеевым. Друзья будут ржать. Мать — качать головой.

Я — чудовище, что жрёт себя, и остановиться не могу. Хватаю ещё бутылку, зубы стучат о горлышко, и пью, пока темнота не глотает меня целиком.

27. Настя

Два месяца пронеслись, как тени за стеклом — стремительные, ускользающие, но оставляющие следы, что врезались в душу. Я стою в кабинете Игоря, холодный свет льётся сквозь огромные окна, заставляет щуриться. Полная ставка в его офисе стала якорем — не спасением, нет, но тяжёлой цепью, что не даёт мне сорваться в пропасть, где я тонула так долго.

Сегодня — впервые — в руках конверт с зарплатой, пальцы дрожат, мнут плотную бумагу, сердце колотится чуть громче, чем нужно, как будто боится поверить. Вскрываю его прямо здесь, у его стола, под взглядом начальника, что откинулся в кресле, спокойный, как хищник, что выжидает добычу. Сумма пересчитанных купюр — как луч в бесконечной темноте, и я выдыхаю, почти задыхаясь от облегчения, что пробивает грудь, как выстрел.

— Ого, так много… — шепчу я, и голос тонет в гуле кондиционера.

«Мои деньги. Первые с тех пор, как в шестнадцать разносила листовки в нашем городишке, пряча мелочь в жестяной банке под кроватью, боясь, что мать найдёт и отберёт», — эта мысль бьёт, как разряд, острая, горячая, — это мои, честно заработанные деньги, не подачка Артёма, не его скомканные купюры, что он швырял мне, как кость собаке.

Грудь распирает от тёпла, почти забытого, как запах дождя над рекой в детстве, как вкус свободы, что я потеряла, сама того не заметив. Я могу дышать. Могу жить. Но пальцы всё ещё дрожат, сжимая конверт, как будто боятся, что он растает, как мираж.

— Разве? — изумляется Игорь, голос ровный, но с лёгкой насмешкой, что цепляет, как заноза под ногтем, тонкая, но раздражающая. — Это обычная ставка. На что намерены потратить? — продолжает он, и глаза его — тёмные, глубокие, как колодцы, в которых можно утонуть, — впиваются в меня, ищут трещины в этой хрупкой броне, что я строила два месяца.