А потом мой родной дом и вовсе снесли по программе, выдав новые квартиры. Всё, что связывало меня с ними, всегда было пропитано болью, одиночеством, страхом. Родители не были на моей свадьбе — мать Артёма настояла на «узком кругу», не хотела видеть «плебеев» в своём доме, а я молчала, проглотила это, как проглатывала всё.
— Слушай, мам, я тут спать уже ложусь, — тяну я виновато, и голос дрожит, выдаёт меня, но я держусь. — Скажи, а вы… дома будете на выходных? — слова выходят медленно, будто я пробую их на вкус.
— Конечно, дома. А что? — отвечает она, и я слышу, как её голос поднимается, удивлённый, почти испуганный.
— Я прилечу. На пару дней, — говорю я вдруг, и слова вырываются сами, без спроса, как птица из клетки.
Мама замирает, я слышу её дыхание, короткое, сбивчивое, потом она шепчет «хорошо», торопливо, будто боится, что я передумаю.
Сбрасываю вызов, телефон падает на стол, сердце колотится, громкое, быстрое, и я сжимаю руки в кулаки. Доходы позволяют — билет на субботу покупаю в ту же минуту, пальцы дрожат, но я не даю себе шанса отступить, хотя внутри всё кричит: «Зачем ты это делаешь?»
Пятничное утро в офисе начинается с привычного шума — гул голосов, стук клавиш, запах кофе из автомата в коридоре. Я сижу за столом, передо мной стопка бумаг, которые нужно разобрать перед выходными, но руки двигаются медленно, будто чужие. Новая должность дала мне стабильность, но сегодня я здесь только телом — мысли уже где-то в самолёте, в прошлом, что я сама решила вскрыть.
Игорь заходит ко мне тихо, почти незаметно, останавливается у стола, руки в карманах, и смотрит, как я складываю документы в сумку. Его присутствие ощущается, как тёплый ветер, но я не хочу поднимать глаза — боюсь, что он увидит слишком много.
— Поужинаешь сегодня со мной? — спрашивает он, и голос его лёгкий, непринуждённый, но с мягкой ноткой, что цепляет меня.
— Нет, прости, не смогу, — отвечаю я, и голос звучит тише, чем хотела, с лёгкой дрожью, которую я тут же ненавижу в себе.
— Меня кто-то опередил? — г вскидывает он бровь, и я слышу в его тоне шутку, но глаза его внимательные, цепкие, будто он уже знает, что я прячу что-то большее.
— Я уезжаю. На все выходные, — поясняю, и пальцы замирают на молнии сумки, сжимают её сильнее, чем нужно.
— Куда это? — спрашивает он, и голос остаётся лёгким, но взгляд его становится глубже, словно он пытается понять, что творится у меня внутри.
— К родителям, в родной город, — отвечаю виновато, и не смотрю на него, прячу глаза в сумке, роюсь в ней без цели, лишь бы не встретиться с его взглядом. — Мы не общались… очень долго. Десять лет почти, — добавляю я, и слова вырываются сами, тихие, тяжёлые, как камни, что я таскаю в себе. — Честно, даже не знаю, что из этого выйдет, — продолжаю нервно.
Я не знаю, зачем сказала это, зачем открыла эту щель перед ним. Может, потому что он рядом, и его спокойствие манит, как свет в темноте? Но я не хочу этого света — не сейчас, не когда я сама не понимаю, куда иду.
Столько лет тишины, годы, когда Артём отрезал меня от них, и я подчинилась, боялась его гнева, его слов, что жгли, как кислота. Теперь я еду туда, в этот город, в это прошлое, и внутри всё сжимается — страх, что они не изменились, что я увижу те же бутылки, тот же запах перегара, смешивается с чем-то ещё, с слабой, почти неощутимой надеждой, что всё будет иначе.
— Хочешь, полетим вместе? — предлагает вдруг Игорь, и я слышу в его голосе искренность, чистую, без давления, но это слишком. Слишком близко, слишком быстро. Как будто он чувствует, как мне тяжело, как я боюсь этого шага, и хочет взять часть этой тяжести на себя.
— Нет, — отвечаю я резко, почти отрезаю, и поднимаю глаза, встречаюсь с его взглядом. — Я сама, — говорю уже тверже.
Я не хочу его рядом там, в этом городе, где каждый угол пропах болью, где я буду разбираться с тем, от чего бежала так долго. Это моё, и я должна пройти через это одна.
Игорь смотрит на меня секунду, глаза его тёплые, но не давят, и он кивает, медленно, спокойно, без тени обиды.
— Звони, если что, — заявляет он, и голос его мягкий, но в нём нет укора, только поддержка, что я не прошу, но чувствую. — И, Насть…
— М?
— Удачных тебе выходных, — добавляет Игорь с легкой улыбкой. А следом разворачивается и уходит, шаги его гулко звучат в тишине кабинета.
Я стою, сжимаю сумку, и чувствую облегчение, тяжёлое, густое, что растекается по груди — он не настаивал, не лез, и это даёт мне воздух.
Но с ним уходит и лёгкий укол вины, острый, как игла, — он хотел помочь, а я оттолкнула, потому что не могу иначе. Не сейчас. Не когда сердце всё ещё болит, не когда я не знаю, кто я без этой боли, без этого страха перед тем, что ждёт меня там, в родном городе.
Я сглатываю, закидываю ремень сумки на плечо, и иду к выходу, каждый шаг отдаётся в голове вопросом: «Что я там найду?»
Самолёт садится в полдень, солнце слепит через иллюминатор, и я выхожу в маленький аэропорт родного города, где воздух пахнет пылью и травой. Еду в новый район на такси — панельная многоэтажка вырисовывается впереди, белые стены блестят на солнце, в подъезде витает запах свежей краски и штукатурки. Поднимаюсь на третий этаж, каждый шаг гулко отдаётся в тишине, и стою перед дверью, сжимая ручку сумки. Звоню, и сердце бьётся так, будто хочет выскочить из груди, громкое, быстрое, почти заглушает звук шагов за дверью.
Дверь открывает мама — худая, постаревшая, с седыми прядями, что падают на лоб, но глаза её ясные, трезвые, без той мутной пелены, что я помню с детства. За ней отец — сгорбленный, лицо в глубоких морщинах, но без пьяного румянца, без дрожи в руках. Они трезвые, впервые за мою память, и я замираю, ноги будто приросли к полу, не зная, что делать с этим, как это принять.
— Настенька, заходи. Мы так рады, что ты приехала, — говорит мама, и голос её дрожит, тёплый, но торопливый, как будто она боится спугнуть меня.
Она тянет меня за руку в кухню, пальцы её холодные, чуть липкие, и я иду за ней, оглядываюсь. Квартира чистая, светлая — белые стены, аккуратные полки, никаких бутылок, никакого хлама, что заполнял их старую жизнь до краёв. Нет завалов старых вещей и всякого барахла, нет окурков в пепельницах, нет вони перегара, что пропитывала всё вокруг.
Стол накрыт — электрический чайник тихо гудит, тарелка с печеньем, суп в кастрюле дымится, и мама суетится, пододвигает мне стул, наливает чай, руки её дрожат, чашка звякает о блюдце.
— Ешь, дочка, с дороги голодная, наверное, — говорит она, и голос её тёплый, но быстрый, как будто она хочет угодить, удержать меня здесь хоть на минуту дольше.
Отец садится напротив, смотрит на меня, глаза его блестят, и вдруг он встаёт, медленно, тяжело, подходит и целует меня в щеку — сухо, неловко, но так искренне, что я вздрагиваю.
— Выросла-то как! Похорошела! Моя девочка, — говорит он хрипло, и голос его ломается, как старое дерево под ветром. — Мы соскучились по тебе, Настя, — добавляет он, и садится обратно, сжимая руки на столе, костяшки белеют, будто он боится отпустить этот момент.
Молчу, горло сжимается, ком застревает, и я не знаю, как это принять. Столько лет я вычеркнула их из своей жизни, а они — меня из своей, или так мне казалось. Теперь они здесь, трезвые, здоровые, ведут себя так, словно между нами нет этой пропасти, словно не было тех ночей, когда я пряталась под одеялом от их криков, от стука бутылок о пол. Мама садится рядом, смотрит на меня, глаза её мокрые, и говорит:
— Прости нас, Настенька. Мы были никакие, я знаю, — голос её дрожит, слёзы текут по щекам, но она их не вытирает, просто смотрит, будто хочет, чтобы я увидела её боль. — Столько раз хотела тебя найти, звонила по старому номеру, но он молчал. Боялась, что ты нас прогонишь, что не захочешь видеть, и я не виню тебя, — продолжает она, и голос её срывается, становится тише. — Ну, рассказывай, как ты поживаешь? Как там твой муж?
Киваю, но слова застревают, как камни в горле, и я сжимаю чашку, пальцы холодеют. Обида — старая, глубокая, как шрам, что никогда не заживает, — ещё жива, но она уже не такая острая, не режет, как раньше, а тянет, тяжёлая, усталая.
— Я развожусь, — произношу наконец, и голос звучит ровно, хотя внутри всё дрожит, как натянутая струна. — С Артёмом всё кончено, — добавляю я, и поднимаю глаза, жду их реакции, готовлюсь к упрёкам, к вопросам, к тому, что они скажут, что я сама виновата.
Мама вздыхает, отец качает головой, но они молчат, не спрашивают причин, и это сбивает меня с толку.
— Он нам никогда не нравился, — наконец отзывается мама тихо, почти шепчет, и вытирает слёзы тыльной стороной ладони. — Даже не приехал знакомиться. Я, конечно, понимаю почему — мы были не подарок, да и дома срач, стыдно показывать, но всё же… неправильно это, — продолжает она, и смотрит на меня с грустной улыбкой, слабой, но искренней. — Все ждали, когда внуков привезёте, мечтали, как будем с ними возиться, но раз не дождались, то хорошо, что вы расходитесь.
Отец кивает, смотрит прямо, и подхватывает:
— Так и надо, дочка. Ты заслуживаешь лучшего, — голос его твёрдый, но глаза виноватые, блестят, и я вижу в них что-то, чего не видела раньше — сожаление, настоящее, глубокое.
Слова про внуков бьют в грудь, остро, неожиданно, и я опускаю взгляд, сжимаю чашку так, что пальцы болят. Они не знают. Не знают про аварию, про больницу, про врачей, что сказали мне, что детей у меня не будет никогда. Эта боль — моя, тайная, спрятанная так глубоко, что я сама иногда забываю, пока такие слова не вскрывают её снова, свежую, горячую, как кровь.
Я молчу, не могу рассказать, не хочу видеть их жалость, их вопросы. Они поддерживают меня, впервые без осуждения, без «а что ты сделала не так», и это облегчение, лёгкое, почти незаметное, но оно горькое, смешанное с тоской, что жжёт горло.
Сижу, пью чай, ложка тихо звякает о край чашки, и чувствую, как внутри что-то оттаивает, медленно, неохотно, как лёд под слабым солнцем. Они постаревшие, сломленные, но в трезвом уме, и это ломает стену, что я строила годами, кирпич за кирпичом. Я не готова простить их до конца — слишком много боли, слишком много ночей и кошмаров, когда я задыхалась от дыма пожара, от их криков, от их бутылок, что падали на пол с глухим стуком и бесконечных друзей-собутыльников. Мне страшно им доверять, страшно поверить, что это не временно, что они не сорвутся завтра, не вернутся к тому, от чего я бежала, и я снова останусь одна, с этой пустотой, что грызёт меня изнутри.