Я поступила неправильно. Это грызёт меня ночами, когда Тимофей спит, а я сижу с чашкой чая, глядя в темноту. Я разрушила семью Насти, поверила Артёму, его словам, его рукам, что тянули меня к нему, как магнит.
Но это ничего не меняет — прошлое не переписать, не склеить, как разбитую вазу. Я могу только идти дальше, искать работу, растить сына, пытаться искупить хоть что-то, хоть крупицу того, что я натворила. Не для Насти — она уже отпустила это, — а для себя, для Тимоши, чтобы он не нёс мой груз, мою вину.
Я беру его на руки, он смеётся, тянет меня за волосы, и я шепчу ему: «Мы справимся». Это не обещание, не клятва — это надежда, слабая, дрожащая, но моя. Артём остался позади, с его угрозами, его бутылками, его крахом, и я ищу искупление, шаг за шагом, в этой маленькой комнате, где пахнет супом и началом новой страницы жизни.
37. Настя
Проходит два месяца после суда, и с Игорем всё становится настоящим — не громким объявлением, а тихим шагом, что мы делаем вместе. Вечером в кафе, где огни отражаются в реке, он берёт мою руку, смотрит в глаза и говорит:
«Насть, давай встречаться по-настоящему».
Я киваю, улыбаюсь, и внутри что-то отзывается, мягко, тепло, как свет, что пробился сквозь щель. Он не Артём — нет его резкости, его контроля, его криков, что резали меня, как нож. Игорь мягкий, но твёрдый — его голос успокаивает, его взгляд греет, но он не загоняет меня в рамки, не душит, и я впервые могу просто быть рядом, не боясь, что меня раздавят.
Мы все больше проводим время вместе, и с ним всё легко, как дыхание после долгого бега. По выходным утром он забирает меня, и мы гуляем по парку — листья падают, ветер шумит в ветках, а он рассказывает, как в детстве крал яблоки у соседей и однажды застрял на заборе. Я смеюсь, звонко, свободно, и понимаю, что с ним мне не нужно взвешивать слова, не нужно ждать подвоха.
Вечерами мы у него — он ставит старый винил, игла шипит, и мы болтаем о работе, о глупых фильмах, о том, как он чуть не спалил кухню, экспериментируя с пирогом. Я замечаю, как тихо внутри — нет той тревоги, что жила во мне с Артёмом, нет страха, что каждое слово обернётся криком.
Однажды он говорит: «Поехали за город».
Мы едем на его машине, поля мелькают за окном, леса алеют, небо синее, чистое, и через два часа останавливаемся у озера. Игорь расстилает плед, достаёт еду, и мы сидим, солнце греет щёки, вода тихо плещется.
— Рыбачила когда-нибудь? — спрашивает он, глаза блестят, тёмные, с искрой.
— Нет, — отвечаю я, и улыбаюсь, глядя, как он тянется к удочке.
— Тогда учись, — говорит Игорь, вручает мне удилище, его пальцы касаются моих, тёплые, чуть грубоватые, и я хихикаю, когда леска цепляется за куст.
Он не ворчит, не злится — распутывает, смеётся со мной, и я чувствую, как легко мне с ним, как будто я заново открываю себя, без тени прошлого.
Вечером у костра воздух прохладный, пахнет дымом и хвоей, огонь трещит, бросает оранжевые отблески на лицо Игоря, выхватывает его скулы, тёмные глаза, что блестят в полумраке. Я сижу, обхватив колени, плед сполз с плеч, и тепло от костра греет щёки, но внутри всё дрожит — не от холода, а от того, что я чувствую рядом с ним. Он смотрит на меня, взгляд мягкий, но глубокий, и вдруг говорит:
— А давай к твоим родителям съездим? Познакомишь меня, — голос его тихий, тёплый, но в нём вопрос, осторожный, как шаг по тонкому льду, и я вижу, как он ждёт, чуть наклонив голову, будто боится спугнуть меня.
Я замираю, сердце сжимается, но не от страха, как раньше, а от чего-то нового, тёплого, что растёт внутри, как слабый свет в темноте.
— Ты серьёзно? — спрашиваю я, и голос мой дрожит, не от сомнения, а от удивления, от этого шага, что он предлагает так просто, как будто это естественно.
— А почему нет? — отвечает он, и глаза его темнеют, голос становится чуть глуше, в нём мелькает тень, старая, но живая. — Своих-то у меня нет. Мама умерла, когда мне было десять, отца я не знал, — добавляет он, и улыбается, слабо, но искренне, уголки губ приподнимаются, но в глазах что-то щемит, как эхо той боли, что он носит с собой.
Я смотрю на него, и горло сжимается, не от жалости, а от понимания — он открывается мне, тихо, без надрыва, и это трогает глубже, чем я ожидала.
— Мне очень жаль, — шепчу я, и тянусь к его руке, сжимаю его ладонь, пальцы тёплые, чуть шершавые, и я чувствую, как его кожа отвечает на моё касание, лёгким движением, как будто он тоже ищет опору.
— Да брось, выкарабкался же как-то, — говорит Игорь, и голос его светлеет, он пожимает плечами, но я вижу, как он отводит взгляд к огню, будто прячет что-то, что всё ещё болит. — И вообще — может, это мой коварный план! — добавляет он, и хитрая искра мелькает в его глазах, уголки губ дёргаются в улыбке.
— Какой? Чтобы разжалобить меня? — смеюсь я, неловко, но легко, и звук моего смеха тонет в треске костра, но внутри что-то оттаивает, медленно, как лёд под солнцем.
— Чтобы увидеть твою маму и узнать, как ты будешь выглядеть в старости, — отвечает он, и смеётся, коротко, тепло, наклоняется ближе, и я чувствую его дыхание, лёгкое, с запахом дыма и мяты.
Я смеюсь в ответ, громче, чем хотела, и тепло его слов растекается по груди, как горячий чай в холодный день. Но потом я замолкаю, смотрю на огонь, языки пламени танцуют, бросают тени на землю, и внутри что-то шевелится — не боль, не обида, что жила во мне годами, а желание, слабое, но живое, как росток, что пробился сквозь асфальт.
Его слова о родителях — моих и его — ложатся на сердце, и я понимаю, что он не просто хочет познакомиться, он хочет быть частью чего-то, чего у него никогда не было. И я хочу этого тоже — не просто для него, а для себя, чтобы закрыть ту дверь в прошлое, что я держала приоткрытой слишком долго.
Страх, что всегда приходил, когда я думала о маме и папе, о том, что они скажут, как посмотрят, — он всё ещё где-то там, в тени, но он уже не душит, не сжимает горло. С Игорем рядом я чувствую себя сильнее, спокойнее, и это новое чувство — доверие, что растёт во мне с каждым днем все больше.
Я беру телефон, пальцы дрожат, но не от холода, а от предвкушения, от этого шага, что я делаю не одна, а с ним. Набираю маме, и сердце стучит, но уже не в панике, а в ритме чего-то светлого, что я только начинаю понимать.
— Мам, привет, — говорю я, и голос мой мягкий, без того кома, что был раньше, без той тяжести, что я носила в себе, как камень.
— Настенька? Ты как? — отвечает она, и я слышу её удивление, её тепло, что пробивается сквозь треск в трубке.
— Хорошо. Как вы? — спрашиваю я, и сжимаю телефон, но уже не от напряжения, а от ожидания.
— Отец лечится, третий месяц в клинику ходит, ни капли не пьёт. Я в столовой работаю, готовлю там, — говорит она, и в голосе её гордость, хрупкая, но настоящая.
— Это здорово, мам. Слушай… я хочу приехать. С Игорем, моим… парнем, — говорю я, и слово «парень» звучит непривычно, но тепло, как будто я пробую его на вкус.
— Конечно, дочка! Приезжайте, мы будем рады, — отвечает мама, и я слышу, как её голос дрожит, но не от слёз, а от радости.
Я сбрасываю вызов, смотрю на Игоря, и он улыбается, тянет меня к себе, обнимает, и я утыкаюсь в его плечо, вдыхаю его запах — кофе, лес, тепло.
— Они ждут нас, — шепчу, и он кивает, гладит меня по спине, и я чувствую, как обида, что жила во мне десять лет, тает, как снег под солнцем.
Я мирюсь с ними — не громкими словами, не слезами, а тихо, внутри, и это освобождает меня, как будто я отпустила старый канат, что держал меня на месте.
Через неделю мы едем к ним. Машина катит по трассе, Игорь включает радио, напевает что-то старое, и я смотрю на него — на его профиль, на руки, что лежат на руле, и понимаю, что не боюсь этого шага. Он хочет знать моих родителей, хочет быть частью моей жизни, и это не давление, не цепи, а мост, что он строит ко мне. В родном городе мы идём к их дому — панелька, третий этаж, запах краски в подъезде, и я звоню в дверь, сердце стучит, но уже не от страха, а от предвкушения.
Мама открывает, глаза её блестят, отец стоит за ней, трезвый, с улыбкой, и я вижу, как они изменились, как стараются.
— Это Игорь, — говорю я, и он жмёт им руки, мягко, но уверенно, и я вижу, как мама суетится, ставит чайник, как отец спрашивает его про работу.
— Так уж вышло, — говорит Игорь, когда мама спрашивает про семью, и голос его ровный, но в нём тень старой боли. — Рад познакомиться с вами, — добавляет он, и я вижу, как он смотрит на меня, тепло, глубоко, и понимаю, что он здесь не просто ради меня, а ради себя тоже — чтобы найти то, чего ему не хватало.
Я сижу, пью чай, слушаю их разговоры, и чувствую, как легко мне — с ним, с ними, с собой. Я учусь доверять — его рукам, что не сжимают, а обнимают, его словам, что не ранят, а лечат. Учусь любить — без страха, без тени прошлого, что душило меня с Артёмом. С Игорем это река — тихая, глубокая, и я плыву по ней, не боясь утонуть, зная, что он рядом, и я больше не одна.
38
Всё начинается с звонка Кати — голос её дрожит от счастья, и она почти кричит: «Насть, я родила!»
Я бросаю дела в офисе, еду в больницу, сердце стучит, но не от тревоги, а от радости, что греет меня изнутри. В палате пахнет антисептиком и цветами, что кто-то оставил на подоконнике, а Катя лежит, бледная, но сияющая, с малышкой в руках. Девочка — крохотная, с тёмным пушком на голове, спит, и я смотрю на неё, чувствуя, как тепло разливается по груди.
— Ну, как тебе моя Соня? — спрашивает Катя, голос слабый, но живой, глаза блестят от усталости и любви.
— Прелесть, — шепчу я, сажусь рядом, беру её руку, сжимаю, и мы смеёмся, тихо, чтобы не разбудить ребёнка.
— Помнишь, как я ныла, что боюсь рожать? — говорит она, и улыбка её становится шире. — Ты тогда в офисе шутила, что, если не соберусь, то я останусь вечной помощницей Игоря Николаевича, а детей заведу только в мечтах, — добавляет она, и я хихикаю, вспоминая те дни, когда мы с ней, ещё не такие близкие, сидели за одним столом, пили кофе в перерывах и болтали о жизни.