Алессандро вежливо наклоняет голову и задает новый вопрос:
— Что, по-вашему, является причиной революции?
— Интеллектуальное тщеславие. — Не знаю, верю ли я этому, но фраза отвечает моему нынешнему ходу мыслей.
— И все?
— Нет. Есть еще молодость, страсть, чувствительность.
— По-вашему, угнетение, бедность, голод значения не имеют?
— Только тогда, когда дают идеологам основание предаться интеллектуальному тщеславию.
— А как же Восточная Европа?
— Думаю, вы согласитесь, что это не революция, когда целью является рыночный капитализм.
До этого момента Алессандро был совершенно серьезен, не сводил с меня маленьких глаз, понуждая меня либо блеснуть остротой ума, либо сесть в лужу. И то и другое его позабавило бы.
— Неаполитанцы не революционеры, Джим. Тут мы на Англию похожи. Но совсем по другой причине. Мы слишком радуемся жизни. Даже у бедняков есть все, что требуется для счастья. Еда, вино, любовь, футбол. В Геркулануме отрыли библиотеку. Много свитков Филодема, ученика Эпикура. Неаполитанцы прирожденные эпикурейцы. Нас радуют простые удовольствия. Трудно заниматься политикой, когда удовлетворяешься малым, когда земля щедра, погода хороша и люди радушны.
— Но вы занимаетесь политикой…
— Я неаполитанец, Джим.
— И что это значит?
— Я занимаюсь политикой, потому что это доставляет мне удовольствие.
— Понимаю… наверняка.
— Мы люди загадочные, — криво усмехается Алессандро.
— Теперь, кажется, я не смогла бы нигде больше жить, — говорит Луиза. — Недавно я познакомилась с женщиной из Милана. Сестра ее до сих пор там живет. У обеих было повышенное давление. Так у той, которая переехала сюда… давление почти пришло в норму. Вот тебе и Неаполь.
— Мне на самом деле восемьдесят три года, — смеется Алессандро. — А я выгляжу наполовину моложе.
— Ну, не совсем наполовину, — улыбается Луиза.
Глядя на меня в упор, Алессандро говорит:
— Вам надо задержаться в Неаполе: чтобы научиться жить, нужно пожить подольше.
После ужина мы все вместе убираем со стола и моем посуду. Коммуна из трех человек. Алессандро возится в раковине, я вытираю посуду, Луиза расставляет ее по местам. При этом забавляемся тем, что задаем друг другу каверзные вопросы об известных людях. Когда с посудой покончено, Алессандро предлагает прогуляться. Выходим через задний ход и идем по узкой каменистой тропинке, которая, петляя, уходит вправо. Останавливаемся на вершине холма с видом на Неаполитанский залив: Неаполь лежит в отдалении длинной вереницей огней. Луиза принимает обычную позу: руки сложены на груди, спиной прислонилась к мужу, который обвивает рукой ее талию. Я стою немного поодаль.
— Там внизу, Джим, плавал Одиссей.
Сказано с гордостью. Похоже, Алессандро собирается углубиться в древнюю историю.
— А вон там, — Алессандро указывает на Неаполь, — из-за него убила себя Партенопа.[47] Именем Партенопы назывался вначале Неаполь.
Я рассудительно киваю. Слева от нас раскинулся Сорренто, овал электрического света. Позади нас черные горы, вздымающиеся в ночь.
К дому возвращаемся другой дорогой. Слышно, как внизу волны бьются о скалы. У воздуха соленый морской привкус. Алессандро довольно сердито рассказывает, что английская пресса нынче не уделяет внимания Сорренто, забывая о его исторической значимости, в то время как город наводнен туристами, машинами, сувенирными лавками и прочим. А когда-то здесь любили собираться интеллектуалы со всей Европы. Завтра он устроит мне экскурсию, обещает Алессандро.
— Это очень важно, — добавляет он. Луиза кашлянула.
— Я с удовольствием, — говорю я.
Алессандро уходит. Луиза улыбается:
— Здорово, что ты здесь. Алессу очень приятно.
— Кажется, он считает меня легкомысленным. — Ожидаю, что она возразит или опровергнет, но Луиза говорит:
— Я жду поцелуя.
Она дразнит меня все больше, все сильнее распаляет. Целую ее в щеку.
— Доброй ночи, — беспечно роняет Луиза.
— Доброй ночи, Луиза.
Она на цыпочках идет по коридору: снизу доносится печальная мелодия мазурки Шопена.
Просыпаюсь от ласковых прикосновений солнечных лучей. Нет ни слепящего сияния, ни жары. Вся комната вызолочена светом, как будто процеженным сквозь лимонную рощу за моим окном. Девять часов утра. В доме ни звука. Не знаю, что делать: ждать, пока Луиза не придет будить, или спуститься вниз и приготовить себе что-нибудь на завтрак. Выбираю второе, так как чувствую голод. А остальные пусть спят, если им так хочется.
Пока готовится кофе, вгрызаюсь в кусок черствого хлеба, оставшегося со вчерашнего вечера. Оглядываюсь в поисках чего-нибудь поаппетитнее. В холодильнике нахожу колбасу, сыр. Отрезаю толстые ломти того и другого. В саду срываю базилик. Делаю себе бутерброд, сбрызнув хлеб оливковым маслом. Сажусь на скамью перед домом, любуюсь голубизной моря, вдали в дымке виден остров Искья. Солнце светит уже ярче, приходится щуриться. Слышу за спиной движение. Оборачиваюсь и вижу Алессандро в пижаме и домашнем халате.
— Buon giorno, Джим.
— Buon giorno, Алессандро.
— У Луизы болит голова. Она просит ее извинить.
— С ней все в порядке?
— Только голова болит, — отвечает Алессандро. — Мы поедем в Сорренто без нее.
Особой радости по этому поводу в голосе его не слышно, хотя, может быть, он, что называется, еще не проснулся.
— Хотите кофе? — спрашиваю я. — Я только-только приготовил.
Нет ответа.
— Мы сейчас отправимся?
Опять нет ответа. Наконец Алессандро произносит:
— Я переоденусь.
Мы покидаем дом в молчании и направляемся в Сорренто. До города примерно двадцать минут ходу. Окраины его смотрятся убого, но по мере приближения к площади Тассо улицы и здания приобретают более праздничный вид. Улицы забиты автобусами, в кафе полно туристов, в киосках вовсю торгуют сувенирами.
Владельцы магазинов и уличные торговцы приветствуют Алессандро. Он всем пожимает руки, с некоторыми даже целуется и этим немногим представляет меня. Я улыбаюсь, жму руки. Имею жалкий вид, когда ко мне обращаются на итальянском. Чувствую себя застенчивым сыночком неумеренно общительного папаши. В газетном киоске Алессандро покупает «Иль-Маттино», «Коррьере делла сера», «Иль-Манифесто», «Гералд трибюн» и «Гардиан уикли».
— Пять газет, — бормочу я про себя.
— Мне нравятся «Гардиан уикли», — говорит Алессандро, — американские журналисты. Вы читаете «Гардиан»?
— Как раз эту газету я и покупаю.
— Почитаем вместе.
Мы гуляем по центру города, останавливаемся у какого-то кафе. Кофе Алессандро выпивает одним глотком. Я делаю то же самое. Потом мы шагаем по извилистым улицам к крохотной площади с видом на море. Только гипсовая балюстрада отделяет нас от отвесной пропасти глубиной более двухсот футов с валунами на дне. Алессандро устраивается на скамейке. Начинает он с «Коррьере делла сера». Я усаживаюсь на балюстраду и всматриваюсь в морской простор. А он полон полупрозрачной синевы: каждая волна, вздымающаяся без гребешков и пены, похожа на грань тонко обработанного сапфира.
После пяти минут погружения в мечтания я подсаживаюсь на скамейку к Алессандро и прошу одолжить мне «Гардиан уикли».
— Пожалуйста, — протягивает он газету, не отрываясь от статьи.
Я просматриваю сообщения, не дочитав ни единой заметки, и добираюсь до последней страницы быстрее, чем Алессандро закончил штудировать статью. Я просто не успел еще овладеть ритмом жизни. Время десять часов, и делать нечего, кроме как сидеть в пятнистой тени высоко над Средиземным морем да читать газету. Нет ничего, чем я готов был бы заняться вместо этого, и все равно никак не могу угомониться. Я кладу газету на скамейку между Алессандро и собой. Алессандро переворачивает первую страницу «Коррьере делла сера», разводя широко руки, чтобы бумага не помялась и не слишком шуршала. Проделывая эти манипуляции, он оборачивается ко мне и как бы мимоходом спрашивает:
— Тогда в Англии вы были любовником Луизы?
В его голосе нет никакой угрозы.
— Нет в общем-то, — отвечаю я. — Дело давнее.
— Насколько давнее?
— Десять лет.
— Вы любили ее?
— Думал, что любил.
— Значит, любили, — философски заключает Алессандро и смотрит мне прямо в глаза: — Луиза — чудесная женщина. Я очень счастлив.
— Я это вижу. — Не очень-то я понимаю, чего он ждет от этого разговора. Может быть, уверенности, что я не собираюсь увести его жену?
— Когда я был моложе, то не хотел жениться. Идеалистом был. Гордился тем, что прозрачен, как стекло. Не только как судья, но и как мужчина. Любовь, она ведь как туман. Женщины — туман. Я это знал. Но времена изменились, мир теперь другой. Мы проиграли. Я вынужден расслабиться. Иногда я спрашиваю самого себя, что произошло бы, встреть я Луизу двадцать лет назад. Тогда я был сильнее.
Что он имеет в виду? И говорит так доверительно, как будто советуется со мной.
— Мне пятьдесят три, — продолжает Алессандро. — Луизе еще тридцати нет. Она как раз теперь сильная.
Я довольно наивно полагал, что возраст ему не помеха. Говорю твердо:
— Возраст тут ни при чем. Вы человек необыкновенный, а такое с возрастом не уходит.
— А-а, — произносит он и спрашивает: — Как вы думаете, Луиза хочет детей?
Даже не знаю, что сказать. Положим, я подозревал, что тема эта может быть затронута, и все же я поражен его прямотой: нельзя же сбрасывать со счетов, что я знал его жену — и очень близко знал — с этой деликатной и личной стороны.
— Она говорит, — продолжает Алессандро, — что решение за мной.
— А вы хотите детей?
— Я говорю, нет…
— Так вы и не хотите?
— Мы ведем хорошую жизнь. Мир же этот ужасен. Я не знаю, какие чувства владеют Луизой. Положение трудное.
Пожалуй, эти вопросы Алессандро должен обсуждать с Луизой, а помехой тут их разница в возрасте: он не может найти нужных слов, что очень сильно его огорчает. Всякие подозрения о связи между мной и Луизой несущественны — они ничто в сравнении с тем ущербом, который наносит их отношениям взаимное непонимание. Может быть, Алессандро предпочел заручиться моей поддержкой, вместо того чтобы выказывать бессмысленную ревность?