Предчувствие «шестой волны» — страница 16 из 95

«Я тот же, что и был, — качал головой в ответ Ленин, сжимая кепку в кармане, — только мир вокруг изменился настолько, что все мои способности теперь ни к чему. Все, кого я встречаю, или обмирают передо мной, как перед ожившим божком, или шипят проклятия; но никого из них не дано мне понять. Что я могу сделать, если потерял способность понимать простых людей? Да и кто я сам в этом мире? Ходячий кусок истории, случайно ожившая биомасса?»

Глаза его увлажнились, Ленин пошатнулся, ухватился рукой за чугунную изгородь.

«Ты должен бороться. Хочешь изменить мир — начни с себя».

— Владимир Ильич, вам плохо?

Оказалось, что мужчина в васильковом плаще шёл за ним следом. Сейчас он бережно взял Ильича под локоть и по-собачьи преданно смотрел ему в лицо своими мутными круглыми глазками.

Первым желанием Ленина было отдёрнуть руку и прогнать мутноглазого, но усилием воли он подавил этот порыв.

— Благодарю вас, товарищ. Всё уже хорошо.

— Может, «скорую» вызвать?

— Кого вызвать? Ах, нет… спасибо, мне уже лучше. Не желаете прогуляться?

— Извольте, — охотно отозвался мужчина, подхватывая деловой тон Ильича.

— Расскажите о себе.

— Моя фамилия Махров. Махров Егор Иванович. Родился в 1950 году в Свердловске, закончил Институт потребительской кооперации…

Они медленно шли по скверу, Ильич внимательно слушал рассказ Махрова, чувствуя, как душа его успокаивается, пылающий разум остывает, фокусируется на первой, пусть маленькой и незначительной цели, воплотившейся в синем лице его собеседника. Хиленькое осеннее солнце отогнуло лучиками пелену облаков, прострелило янтарные кроны тополей и лип, заиграло на румяных щеках вождя, лизнуло синеву опухшего лица Егора Ивановича.

— В годы так называемого застоя и в перестройку я работал сотрудником Госкомстата, — вздыхая, вспоминал Махров, — но в девяностые был сокращён и с тех пор хлебнул горя. В разных конторах пришлось мне зарабатывать на жизнь; вот сейчас я опять сменил работу… устроился агентом по продаже недвижимости. Знаете, некоторые из этих агентов неплохо живут. Но у меня не получается ничего продать!

— Так-так, — кивал Ленин.

— Понимаете, Владимир Ильич, — воскликнул Махров, — я ведь не торгаш какой-нибудь! Я специалист-плановик. Это они, там, на Западе, рождаются с искусством продавать в крови. Там все впаривают друг дружке что-нибудь и тем живут, а производят всё мексиканцы и негры! Ведь так? Так?

— Несомненно.

— Вы всё знаете, Владимир Ильич, как хорошо, что я вас встретил! Поймите, что я страдаю от этой неустроенности, от осознания собственной ненужности государству и своей фирме. Они и без меня прекрасно обойдутся, если что. Ведь это трагедия, это такая трагедия!

— Не волнуйтесь, товарищ, — похлопал его по плечу Ленин, — это не навсегда.

Кто-то ухватил его за край пальто. Ильич обернулся, готовый ко всему.

— Это ты, батюшка, Ленин будешь?

Перед ним стояла маленькая старушонка в красном платочке, засаленной чёрной телогрейке и валенках. Её сморщенные губы под щёточкой усов тряслись и всё время как будто что-то пережёвывали. В руках бабка сжимала прозрачный пластиковый пакет с пустыми бутылками.

— Я самый.

— Дай я тебя поцелую, сынок, — вскрикнула бабушка и мгновенно впилась высохшими губёшками в ленинскую щёку.

Ильич кисло улыбнулся в ответ.

— Экой ты красавец и умник, батюшка, — лепетала бабка, — вот тебя нам в президенты-то и надо.

— Точно, — вставил Махров.

— Как вас звать, матушка? — спросил Ленин, прикрывая нос от нестерпимой вони.

— Лизавета Потапова я, сыночек.

— Оставьте свои бутылки, Лизавета, и идите со мной. Они двинулись дальше по скверу — вождь в середине и двое верных последователей по бокам. Повеселев, Ильич вернул шляпу Махрову и надел кепку на место.

— А церкви ты зря ломал, батюшка, ой зря, — лопотала старуха, заглядывая снизу и сбоку на Ленина, — церковки златоглавые, храмы Божии зачем ты порушил? Священников в тюрьмы сажал, отбирал у Церкви Православной имущество? Я всё знаю, я ведь телевизор смотрю.

— Поверите ли мне, если скажу вам, что искренне во всем раскаялся?

— И-и, — всплеснула руками бабка, — поверю, сыночек! Тебе — поверю! — И вдруг перекрестила Ильича троекратно, а тот улыбался ей ласково, с искоркой, с тёплыми лучиками в морщинках вокруг глаз.

Когда кончился бульвар и свернули они на Пречистенку, вокруг Ленина образовалась уже целая стайка преданных учеников и последователей. Каждый из них истово заглядывал Ильичу в рот, когда тот говорил; каждый выкладывал ему наболевшее, и для каждого находил вождь доброе слово утешения и ободрения.

И кто-то уже суетился и звал всех в гости, кто-то бежал в магазин за чаем, баранками и водкой.

И не успел Ильич оглянуться, как вся компания уже сидела в уютном помещении какой-то гостеприимной жилконторы — первая ячейка нарождающейся на глазах новой ленинской партии. Аппетитно похрустывали малосольные огурчики на одноразовых пластиковых вилках, трещали баранки, хлюпала водочка в алюминиевых кружках, гудела весёлая разноголосица, ни дать ни взять — день рождения или ещё какой добрый семейный праздник. Ильич во главе стола молчаливо улыбался, словно мудрый дедушка в гостях у внуков, да ведь если подумать, так оно и было на самом деле.

Но закончилась водочка, и опустели стаканчики с чаем, и весёлые голоса вдруг умолкли, головы все как одна поворотились к Ленину, десятки ушей встали торчком в ожидании мудрого слова, сверкающей мысли, что поведёт их к новой, прекрасной мечте.

Замерла с баранкой во рту старуха Лизавета Потапова, и чудился ей родной, покинутый давным-давно совхоз, гуси, бредущие мимо околицы, и аромат навоза, и крик петуха на заре, и муж её, Степан, погибший от пьянства в эпоху борьбы с самогоноварением, снова молод и полон жизненных соков, как Ленин; Степан возвращается с работы, входит в хату, и вокруг него плавают облака запахов — крепкого мужского пота, забористой махры, кисленького перегара, он подходит к Лизавете, широко улыбается, и…

А справа от Лизаветы сидел, не дыша, Махров и в мечтах своих уносился в далёкий таёжный край, где могучие сосны подпирают небо, а над холодным зеркалом Байкала кряжистые плакатные комсомольцы рвут тротилом тоннели в скалах, валят тысячелетний лес, и под их руками растёт, километр за километром, стальная дорога — легендарный БАМ. По вечерам собираются они у костра и, вдыхая запах хвои, поют под гитару о палаточном Братске и о незнакомой звезде, что светит, словно памятник надежде. Ведь и сам Егор Иванович когда-то бренчал на гитаре, так, «для себя», три блатных аккорда, но ведь попади он в такую компанию — был бы свойским парнем, полноправным членом общества, человеком с большой буквы «Ч». И вот уже кто-то из комсомольцев с добрым смехом протягивает ему шестиструнное чудо, Егор Иванович крутит колки, подстраивает инструмент под свой голос, вот закрывает на миг глаза, взмахивает рукой, и…

А по левую руку от Лизаветы рассеянно ковырял прыщи сутулый пятнадцатилетний паренёк Димка Кириленко, и виделась ему революция — жестокая, кровавая, но справедливая и очистительная. И вот революция победила, и он, Димка, стоит на Мавзолее рядом с самим Лениным и другими вождями, приветствуя парад, а перед ними проходят колоннами загорелые физкультурницы в белоснежных бикини с алыми знамёнами в мускулистых руках, и все они улыбаются Димке, и вот одна из них как бы невзначай отцепляет какую-то застёжку на купальнике, белая полоска соскальзывает, и…

Каждый представлял что-то своё, сокровенное и выстраданное, далеко улетая в мечтах, растворяясь в широком потоке грёз, и каждый верил, что теперь, когда Ленин с ними, всем мечтам, какими бы дерзкими и безумными они ни были, суждено сбыться.

Ильич кашлянул, с лукавым прищуром оглядел собравшихся и весело сказал:

— Прочитал я, товарищи, на днях в Интернете, что на Соколе есть парк, где водятся самые настоящие белочки. А не поехать ли нам на Сокол, не покормить ли белочек орешками? Как думаете, товаʼищи?

Азамат КозаевДвое… Один…

Ещё день пути. День-денёк. Солнцу встать да упасть, холмам круто воспрять и полого раскатиться. Расступятся старые, горбатые, ветрами углаженные, и вылежится в низинке деревня, точно нагая, бесстыжая баба, что сраму не сʼимеет, а лишь ноги зазывно распахнёт. Вот, мол, я какая! Бери, дескать, не хочу. И взяли ведь… Ус кусаю да вперёд шагаю, раз-два, раз-два… Гляжу на небо. Звёзд раскатилось — что гороху по столешнице. Которые в кучку сбились, а которые врассыпную брызнули вверх, вниз да к середке близ. И ничего им не надо, только друг дружку светом и балуют да вниз печально таращатся. Ну, чего уставились, лупоглазые? Чего смурнину гоните, чего глядите недобро? Я до смеху охоч, удержаться невмочь, а вот гряну среди ночи хохотом, зверьё всполошу, птицу оглушу, то-то порядку в мире убудет! Весел я да хохотлив — домой иду. Почитай, пришёл уже… Ещё денёк пути…

Что с дурака взять? Не смог уснуть. Лишь глаза плотнее смыкал да ус крепче хватал — так зубы сводило, аж-но стук выводило. Залязгал, ровно голодный волчище. До родины рукой подать, тут и сердцу бы от радости зайтись, а оно лишь прянет испуганно, глубже жмётся… Ну и пусть жмётся…


Утро. Бреду по тракту, по сторонам глазею. Ох, не к добру в лесу блеском блещет, ох, не к добру! Не иначе солнце на булате играет. Там сучок хрустнет, тут валежина скрипнет. Будешь круглым дураком, всё равно умишка достанет. По всему видать, лихие в лесу притаились. Ждут, что ли, кого? Не меня ли? Ах, бедовые! Голь ведь я перекатная, сума необъятная, добра тыщи — прорехи да дырищи.

Я парень весел, хохотлив, мне палец покажи, лопну со смеху. Ой, божечки мои, смешно сделалось, утерпеть невмоготу. Сейчас ка-ак гряну смехом, да на два голоса! Изготовились, дурачьё… учуяли поживу… ой, смешно, аж в горле щекотно.

Один, другой, третий… полтора десятка из лесу выметнулось, добычи алчут, слюной давятся. Будто оглохли и ослепли, ничего не видят.