цифры — тоже будет тянуть чем-то жалко-запретным, какими-то пьяными уговорами, расчетами под хмельком, вытребованными долгами, вытертой клеенкой магазинного прилавка, закапанной рассолом от селедки; и будет казаться, что полдороги таксист решал, везти ли тебя туда, куда тебе нужно, или свернуть в какой-нибудь проулок или перелесок, которые для тебя — незнамо где, сказать, что спустило колесо, посмотреть, как ты себя поведешь…
«Волга» взлетела на железнодорожный мост — мелькнули вагоны, цистерны, прожектора, раскоряченные грузовые краны — и понеслась разбитыми улицами города. Нам предстояло миновать его, проехать километров тридцать и прибыть в другой город — тот, что был указан в письме Второму деду; этот город был низкий, дальний вставал издалека трубами горных комбинатов, а за ними — серыми, покатыми сопками, затянутыми дымом и кучевыми облаками.
За городскими окраинами началась лесотундра, но ни единого зеленого дерева не было там — только скалы, каменные осыпи и костяки мертвых стволов; сюда постоянно дул ветер со стороны горных комбинатов, и дым из труб, оседающий с туманами и дождями, за десятилетия сжег, уморил все живое. В таких местах не должно жить, их не должно видеть — их картина не имеет ничего общего даже со зрелищем природных катастроф: как криминалист отличит убийство от самоубийства, так и в изуродованных человеком ландшафтах узнается именно — косвенное ли, прямое — убиение, узнается по тому, что в природе смерть быстротечна и не безобразна, а сотворенное человеком отпечатывается длящимся уродством.
Потом начались склады, заборы, заборы, заборы; вдалеке виднелись горы, ночное небо и простор, а здесь все было разгорожено, отъединено стенами; всюду — по гребню забора, по крышам — виднелась колючая проволока, то нитями, то спиралью; одна ржавая, другая еще блестящая, посверкивающая в свете прожекторов; кое-где новую проволоку тянули поверх старой, на тех же кронштейнах, и возникали проволочные заросли. Всюду были шлагбаумы, остерегающие надписи, знаки «въезд запрещен», будки охраны, у которых возились прикормленные бродячие собаки, бросавшиеся облаивать машину. Затем вдруг, как провал, возникал пустырь, сохранивший только начатки каких-то дел — тут черпнули грунт ковшом, тут бросили трубу, тут поставили рейки, что-то размещавшие; пустырь был темен, как земля, и темноту можно было копать лопатой. Машина летела, снова появлялись забор, прожектора, цеха, трубы, дым, пар и свет — и снова провал пустыря. Человек защищался, отгораживался, он не владел этой землей, и будки охраны были архитектурными потомками лагерных вышек; земля эта была поражена грибком — грибком часового, и все это — заборы, проволока, шлагбаумы — было как единый, вечно длящийся окрик «стой, стрелять буду!».
Машина летела, и мне казалось, что мы живем на собственной земле как оккупанты; что мы смотрим друг на друга через вертухайский «глазок»; играла музыка, певец хрипел, что все друзья его быки, готовы к бою кулаки, готовый к бою пистолет, против быков спасенья нет; на пальцах водителя, когда он переключал передачи, синела татуировка — любительская, кажется, бледная, ее пытались свести, — и раздерганная, расхлюстанная музыка, и песня странно соответствовали местности. Мы мчались через «зону», хоть это и были вольные заводы; «зона» проникла повсюду, на всем была ее хозяйская метка — проволока в три ряда. Кажется, любую вещь здесь надо было запереть, чтобы не украли, и замки множились, замки, засовы, щеколды, следующие замки, — если вскроют первый, — и так по кругу; встречные машины не выключали «дальний», меня слепило, а водитель не отворачивался, привык; готовый к бою пистолет, против быков спасенья нет — орали динамики, и мы мчались, бессмысленно быстро, будто спешили драться с кем-то, ломать кости, вышибать зубы; темнота, заборы, пустыри — все гнало, все показывало, что тут нельзя останавливаться, как в зачумленной местности, и от этого рождался азарт, какая-то беспощадная готовность жить наперекор всему, вгрызаясь в жизнь как в жесткое, с жилами, со шкурой мясо; я много раз бывал в таких местах, но в тот раз впервые так определенно понял, что блатные победили, что лагерь победил не-лагерь; лагерь не ушел — он просто «размазался» в пейзаже, разделился на части, и каждая часть встроилась, переменяя все вокруг себя, в среду обитания человека.
К этой местности очень подходили игрушки, найденные в квартире Второго деда — безличные фигурки, винтовка, овчарка, лошадь; они были отсюда родом, они входили в микрокосм места. Мелькнул мост, заборы отступили, закрутились по взгоркам узкие улицы городка, вывески, витрины, ларьки, остановки, дорогу пару раз перечеркнули рельсы, за взгорками то вырастали, то пропадали цеха комбинатов, и сами горы приблизились, зажали городок в котловине, откуда был единственный выезд — через мост, который мы миновали.
Справа замаячил еще один провал темноты; но там, в темноте, угадывалось большое здание. Водитель заметил мой взгляд и стал объяснять, что это вокзал, раньше в город ходили электрички, в перестройку ветку забросили, остались только грузовые пути; вокзал стоял бесхозным, потом его по неосторожности сожгли. Дорога завертелась по склону, машина вылетела к самому вокзалу; здание было характерное, с арками, с колоннами, с широченными окнами — железнодорожный храм сороковых или начала пятидесятых, алтарь расписаний. Пожар лишь немного закоптил стены, и вокзал действительно стоял с поруганным величием брошенного храма, будто местные жители отрешились от некой веры; по тону я не мог понять, сожалеет водитель или, наоборот, гордится поджогом, в речи было и то и это.
Потом я приходил к вокзалу днем; схожее впечатление я испытал только единожды — в Стамбуле у Золотых ворот; я видел там, во что превратился бывший перекресток истории, ее натоптанное, высветленное — множеством событий — для ретроспективного взгляда место. Я видел там, как некогда разрушенное разрушается во второй раз; как у крепостных стен бывшего Константинополя торгуют чехлами для телефонов, испорченными кипятильниками, болтами, гайками; вот обогреватель (пластик пожелтел от времени или курева), вот погнутый микроскоп, вот упаковка шприцев. Потребители шприцев обосновались в самих стенах, там дымили костры, меж провалившихся зубцов бродили оборванные бродяги, от которых несло трусостью и насилием.
У Золотых ворот тебя охватывает тоска; новая орда, кочевники нового мира, торговцы куртками из поддельной кожи ютятся в развалинах, не будучи в силах хотя бы разобрать их до основания и построить нечто иное; они сжились с разором, с тем, что щели в старых стенах достаточно им для жилья; с тем, что можно жить без оглядки на прошлое, можно полагать, что тень древних стен — удобная прохлада в жару, и ничего более.
Вот и в вокзале я увидел такой же брошенный перекресток, заиленное устье судеб; город как бы отрезал сам себе путь наружу, уничтожил окно в большой мир и теперь жил как ослепленный циклоп, лишенный прожекторного глаза поезда. Конечно, до железнодорожной станции было всего тридцать километров автобусом или такси, но город-с-вокзалом тем и отличается от города-без-вокзала, что в него — через параллельные линии рельс — впущена абстракция пространства: шоссе, пусть и асфальтированное, все-таки просто дорога, а линии рельс — и дорога, и идея дороги одновременно. Стоя на перроне, ты и здесь, и уже не здесь, и это присутствие в городе точки, ему не принадлежащей, точки, где сходятся движение и покой, открывает город; предел, край города оказываются не там, где им положено быть геометрически, а внутри города, и он не может стать по отношению к жителям некой безвыходностью места.
Но вокзал был сожжен, и город, принуждаемый к этому ландшафтом, долиной, в которой он был расположен, замкнулся, часть посягнула быть целым; начался своего рода террор места против населяющих его, и люди отвечали тем же: стены домов и гаражи были густо исписаны руганью, никому не адресованной, то есть адресованной непосредственно среде обитания; надписи шли поверх прямоугольников свежей краски — ругань закрашивали, — изобильно, размашисто и однообразно; следы мелкой мести — свороченная урна, разбитые фонарь и стекло, мусор, выкинутый у обочины — показывали, что жители ведут с городом, закупорившим их в себе, партизанскую войну.
Высадив меня у гостиницы, водитель уехал, а я стал смотреть объявления на столбе в белесых потеках клея; преобладали предложения о продаже квартиры, обмене, их было очень много, они лепились слой за слоем, столб уже оброс тетрадной бахромой, и казалось, что всем здесь живется неуютно, все хотят что-то переменить, переместиться, найти, пусть и в прежних городских пределах, новый вид из окна. Многие даже не указывали, что продают квартиру или комнату, а писали только «48 квадратных метров», «37 квадратных метров»; объявления, видимо, мало кого интересовали, ветер шевелил нетронутые отрывные листочки с телефонами, и голые квадратные метры, которыми торговали, как участками на кладбище, уменьшились до тетрадных клеточек.
В таких городках за Полярным кругом гостиница называется либо «Север», либо «Арктика»; эта была «Арктика». В гостиницах этих особенный неуют, здесь живут чаще всего командированные, никаких праздных постояльцев, отдыхающих, и эта командированность, отправленность черт-знает-куда становится состоянием человека; он не существительное — постоялец, — а отглагольное прилагательное, прикинувшееся существительным — командированный.
Здесь сны лаконичны, как натюрморт из графина и двух стаканов, но и сны, как снедь в поезд, приходится брать с собой из дома. Находясь в номере, ты словно выходишь на необустроенный край жизни. Тут слишком мало предметов — поднос, кипятильник, пепельница, слишком велики расстояния между ними, как в пустыне, от одного к другому идти полдня, и все они немного ненастоящие, как учебные пособия; пепельница и графин стоят как пепельница вообще и графин вообще; в скудости быта как бы исчезает та взаимосвязь вещей, которая делает жилье обжитым, и каждая вещь обособляется, становится голой формой. И вода в графине, если она не испарилась, оставляет внутри него кольца осевшей на стенках мути, как в городе, где замеряют уровни наводнений; она без вкуса, который есть даже у кипяченой воды, это, как и вещи, просто вода, вода как отвлеченное понятие, жидкость как таковая.