Предисловие к Достоевскому — страница 16 из 50

Достоевский думал об одиноких, забытых в петербургских углах мечтателях, об ужасе их одиночества, о странных по­воротах любви, о судьбах людей искусства, о детских изло­манных жизнях, о трагической любви женщины, лишенной пра­ва на любовь, — обо всем том, о чем он еще напишет, но че­рез много лет, пережив ужас смертного приговора, и каторгу, и солдатчину.

А тем временем во Франции назревала революция, пала Июльская монархия, была объявлена республика, и Нико­лай I подписал приказ о мобилизации русской армии. Подня­лась волна народных восстаний в Австрии, Пруссии, Венгрии, в итальянских герцогствах и королевствах. Николай I понял, что «дерзость угрожает в безумии и нашей богом вверенной России». Царскому правительству было уже не до того, что­бы усмирять революцию во Франции: следовало выявить и искоренить зародыши революционной борьбы в России.

Кружок Петрашевского, разумеется, был потрясен собы­тиями в Европе. Теперь на пятницах велись не просто раз­говоры, кружок становился политическим клубом с програм­мными докладами, с обсуждением самых острых проблем дня: политической экономии, религии, нового устройства об­щества. Достоевский участвовал в деятельности кружка то.лько как литератор: он прочел два доклада чисто литера-» турных и третий — «О личности и человеческом эгоизме». Его по-прежнему интересовал больше всего человек, его психоло­гия, и в докладе своем он предвещал будущие идеи Расколь- никова, Ивана Карамазова; худшее зло мира он видел в ин­дивидуализме человека, который считает, что ему «все по­зволено».

Достоевский не принимал идеи восстания, убийства цар­ской фамилии, он стремился к переустройству общества сло­вом, но был готов создать тайное общество с тайной типогра­фией, и такое отделение кружка Петрашевского уже было создано семью его членами, в числе которых был и Достоев­ский. Но судьба петрашевцев была уже решена. 15 апреля 1849 года состоялось заседание кружка, на котором Достоев­ский прочел вслух только что полученное из Москвы, но еще неизвестное в Петербурге письмо Белинского к Гоголю. Среди слушавших его людей был и агент правительства, который до­нес, что письмо «произвело общий восторг... Все общество было как бы наэлектризовано».

Через неделю, 22 апреля, утром Николай I наложил свою резолюцию на «записке» о деле Петрашевского: «Приступить к арестованию». Вечером была последняя пятница Петрашев­ского. Под утро Достоевский проснулся оттого, что в его ком­нате брякнула сабля. Тридцать четыре петрашевца были аре­стованы в эту ночь и препровождены в Петропавловскую кре­пость.

Достоевский провел девять месяцев заключения в «Сек­ретном доме» Алексеевского равелина, где за двадцать четы­ре года до него томились декабристы.

В 1854 году Достоевский писал, что «вел себя перед судом честно, не сваливая своей вины на других, и даже жертво­вал своими интересами, если видел возможность своим при­знанием выгородить других». Он называл имена тех, кого уже не было в живых, но кто оставался живым для него и остал­ся для нас: Пушкин, Грибоедов, Фонвизин... Он говорил: «Я люблю литературу и не могу не интересоваться ею... Ли­тература есть одно из выражений жизни народа, есть зерка­ло общества. Кто же формулировал новые идеи в такую форму, чтоб народ их понял, — кто же, как не литература!»

В крепости Достоевский «выдумал три повести и два ро­мана» — еще в те месяцы, когда ему не разрешали ни читать, ни писать. Он всегда был писателем, а следствию непремен­но хотелось считать его инженером-топографом: Достоевско­му предъявили план Петербурга, где были тушью отмечены места, предназначенные для баррикад, и нанесено располо­жение гвардейских частей. Достоевский не составлял этого плана. Он думал о литературе, он верил: литература — силь­ное оружие, и его нужно использовать в борьбе за «при­шествие всеобщего счастья».

В тот день, когда он пережил смертный приговор, и ожи­дание расстрела, и новый приговор, он торопливо, в присут­ствии тюремщика, писал брату: «Боже мой! Сколько обра­зов, выжитых, созданных мною вновь, погибнет, угаснет в моей голове или отравой в крови разольется! Да если нельзя будет писать, я погибну. Лучше пятнадцать лет заключения и перо в руках!»

Ночью 24 декабря 1849 года закованный в кандалы Досто­евский был отправлен на каторгу в открытых санях, с жан­дармом. Это было его первое путешествие по России: через Петербургскую, Новгородскую, Ярославскую, Владимирскую, Нижегородскую, Казанскую, Вятскую, Пермскую и Тоболь­скую губернии. В Тобольске, на этапном дворе, к узникам пришли жены декабристов: Анненкова, Фонвизина, Муравье­ва. Им удалось устроить свидание с политическими на квар­тире смотрителя тюрьмы, накормить их обедом, подарить каждому теплые вещи и Евангелие. Достоевский берег эту книгу всю жизнь и последний раз раскрыл ее в день своей смерти.

Наталья Дмитриевна Фонвизина (пройдут годы, и, овдо­вев в Сибири, она станет женой декабриста Пущина — того самого, друга Пушкина) выехала из Тобольска прежде уз­ников, чтобы проводить их по дороге в Омск.

Когда сани Фонвизиной остались позади, путь лежал в Омскую крепость — «Мертвый дом». О чем думал Достоев­ский на пути в Омский острог? Мы этого не знаем, но можем предположить.

Конечно, мысли его были заняты ближайшим будущим — годами, которые ему предстояло провести на каторге и за­тем — в солдатчине. Но не мог же он не вспоминать о том, что осталось позади. А там — еще совсем недавно — был кружок Петрашевского, молодые, горячие, споры, рассужде­ния о том, как построить иную, счастливую жизнь.

Теперь, пройдя через долгие месяцы тюрьмы и двадцать минут на эшафоте, Достоевский понимал, что молодые спорыпринесли слишком много горя. Но он не хотел отступить от своей цели — цель же была одна: добиться, чтобы народ был счастлив. Чем и как добиваться? Достоевский и раньше знал, что его единственное оружие — слово. И вот теперь, отправляясь на каторгу, он больше чем когда-нибудь верил в свое призвание писателя, в свое предназначение, в ту мис­сию, которую ему суждено выполнить. Мысль о долге пи­сателя поддерживала и хранила его все страшные годы в «мертвом доме».

4. Появляется девочка

Мы не забыли таинственной истории, с которой Иван Петрович начал свой рас­сказ. Но на протяжении восьми глав рас­сказчик ни разу не вспомнил об умер­шем старике, в чью квартиру он переехал. Он и не мог вспомнить: в этих восьми главах рассказана предыстория — вражда между князем Валковским и стариком Ихменевым, любовь Ивана Петровича к Наташе, наконец, ее внезапная и безрассудная страсть к Алеше Валковскому — все это было уже давно. И вечер на набережной, когда Наташа ушла из дому, тоже был уже полгода назад. Что же, что с ней теперь? Обвенча­лись ли они с Алешей «послезавтра, наверное», как он обещал и собирался? Как сложилась их судьба?

Читатели уже хотят знать новости о влюбленных, так же захвачены их историей, как вначале были захвачены раз­гадкой истории Смита. Но мы опять останавливаемся на са­мом интересном месте, потому что настала пора вернуться в низкую комнату, где живет теперь Иван Петрович. Мы уже лучше понимаем состояние души рассказчика в тот мартовский морозный вечер, когда умер Смит. Недаром Ивану Петровичу так хотелось найти квартиру непременно отдельную от всех; тяжело было у него на душе, одиночество казалось спасе­нием.

Что произошло за последние полгода, мы не знаем. Нам снова повторяют: «Дней через пять после смерти Смита я пе­реехал на его квартиру». Мы знаем, когда умер Смит: два­дцать второго марта. Но точные даты перестали интересовать Ивана Петровича, он не сообщает, какого именно числа пере­ехал. Теперь важнее другое: состояние души. «Весь тот день мне было невыносимо грустно. Погода была ненастная и хо­лодная; шел мокрый снег, пополам с дождем. Только к ве­черу, на одно мгновенье, проглянуло солнце и какой-то за­блудший луч, верно из любопытства, заглянул и в мою комна­ту. Я стал раскаиваться, что переехал сюда. Комната, впро­чем, была большая, но такая низкая, закопченная, затхлая и так неприятно пустая...»

Мы в Петербурге — и снова помним, что мы именно в этом городе. Пока шел разговор о предыстории, мы словно забыли о городе: ведь рассказ переносил нас и в деревню Ихменевку, и в село Валковских Васильевское, и опять в Пе­тербург, но только теперь мы окончательно ощутили себя на Вознесенском проспекте, на тех улицах, где норма — мокрый снег пополам с дождем, а исключение — проглянувшее солн­це. Мельком Иван Петрович сообщает: «Я все еще писал то­гда мой большой роман; но дело опять повалилось из рук; не тем была полна голова...»

Грустью веет от этого мимолетного сообщения. Мы уже понимаем: никакой свадьбы не было, ничего хорошего у На­таши не происходит, и грусть рассказчика имеет серьезные причины.

«Разные тяжелые мысли осаждали меня. Все казалось мне, что в Петербурге я, наконец, погибну. Приближалась весна; так бы и ожил, кажется, думал я, вырвавшись из этой скорлупы на свет божий, дохнув запахом свежих полей и ле­сов: а я так давно не видал их!..»

Рассказывая о прошлом, хотя и мучительном для него, но все-таки полном любовью к Наташе и заботой о ней, Иван Петрович не вспоминал о «скорлупе» городских стен. Прош­лое было естественным, человеческим. Настоящее заперто в эти стены, в этот туманный, мистический город, где за каждым углом может ждать таинственное, непонятное и страшное.

Пустая полутемная комната, где еще недавно жил фанта­стический старик, пугала Ивана Петровича. Ему вдруг пока­залось, что каждую ночь он будет видеть старика: Смит «бу­дет сидеть и неподвижно глядеть на меня, как в кондитер­ской на Адама Иваныча, а у его ног будет Азорка. И вот в это-то мгновение случилось со мной происшествие, которое сильно поразило меня».

Как и в первой главе, Иван Петрович заранее предупре­ждает нас о том, что произойдет странное, непонятное. Мы пугаемся и ждем фантастического. Между тем происходит совсем не странное событие. Опять мы видим: жизнь идет обыкновенно. Но душевное состояние Ивана Петровича тако­во, что ему могут представиться самые фантастические вещи. И особенно в Петербурге, которого он боится, от которго ждет любых неожиданностей.