Предисловие к Достоевскому — страница 2 из 50

Язык Достоевского в первом абзаце нарочито, подчеркну­то прост, даже и не похож на литературный. Скорее так говорят, а не пишут в романах: «...хотелось квартиру осо­бенную, не от жильцов... хоть одну комнату, но непременнобольшую, разумеется вместе с тем и как можно дешевую». Тем не менее, сразу после этих, как будто и корявых, слов мы узнаем, что рассказчик — писатель.

2. Фантастический мир Петербурга

Во втором абзаце разговорный тон ис-* чезает. Перед нами возникает один из главных героев Достоевского: город, Пе­тербург. Вспомним еще раз описание Пе* тербурга, данное Гоголем:

«Но страннее всего происшествия, слу« чающиеся на Невском проспекте. О, не верьте этому Невскому проспекту. Я все-« гда закутываюсь покрепче плащом сво* им, когда иду по нем, и стараюсь вовсе не глядеть на встре­чающиеся предметы. Все обман, все мечта, все не то, чем ка­жется... Он лжет во всякое время, этот Невский проспект, но более всего тогда, когда ночь сгущенною массою наляжет на него и отделит белые и палевые стены домов, когда весь го­род превратится в гром и блеск, мириады карет валятся с мостов, форейторы кричат и прыгают на лошадях, и когда сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать все в не настоящем виде».

Петербург у Гоголя — живое существо, страшный, фанта­стический город-спрут, который губит все человеческое, воз­вышенное, искреннее, как погубил художника Пискарева в «Невском проспекте». Гоголь описывает город, пользуясь, как это ему свойственно, чудовищными преувеличениями: «гром и блеск, мириады карет», «сам демон зажигает лампы», но главное у него: город — живой, «он лжет во всякое время», он ужасен, как чудовище.

ттш-

У Достоевского город — тот же, и описание его, без сом­нения, навеяно гоголевским: «Я люблю мартовское солнце в Петербурге, особенно закат, разумеется, в ясный, морозный вечер. Вся улица вдруг блеснет, облитая ярким светом. Все дома как будто вдруг засверкают. Серые, желтые и грязно- зеленые цвета их потеряют на миг всю свою угрюмость; как будто на душе прояснеет, как будто вздрогнешь или кто-топодтолкнет тебя локтем. Новый взгляд, новые мысли... Уди­вительно, что может сделать один луч солнца с душой чело­века!»

Да, это гоголевский Петербург, в нем те же «серые, жел­тые и грязно-зеленые дома» с их угрюмостью. Но описание Достоевского не так безысходно; в этом мрачном городе мель­кает иногда хоть «один луч солнца», и в этом пейзаже при­сутствует человек, его душа, умеющая радоваться тому, что на мгновенье «улица вдруг блеснет», «дома как будто вдруг засверкают». Так входит в роман тема человека и города, которая потом разовьется в «Преступлении и наказании».

«Но солнечный луч потух; мороз крепчал и начинал пощи­пывать за нос; сумерки густели; газ блеснул из магазинов и лавок».

Этот Петербург уже, без сомнения, гоголевский, тот са­мый, где носы разгуливают по улицам в мундирах статских советников, а портреты выходят из своих рам; город, где не только могут, но и должны случаться «престранные», фанта­стические происшествия.

И, действительно, внезапно остановившись посреди Возне­сенского проспекта, рассказчик почувствовал, что с ним «вот сейчас... случится что-то необыкновенное». И снова повторя­ет через несколько строк: «Например, хоть этот старик: по­чему при тогдашней встрече с ним, я тотчас почувствовал, что в тот же вечер со мною случится что-то не совсем обыден­ное?»

Внешность старика описана подробно, очень подробно — с теми подробностями, на какие способен только Достоевский:

«Старик своим медленным, слабым шагом, переставляя ноги, как будто палки, как будто не сгибая их, сгорбившись и слегка ударяя тростью о плиты тротуара, приближался к кондитерской. В жизнь мою не встречал я такой странной, не­лепой фигуры... Его высокий рост, сгорбленная спина, мерт­венное восьмидесятилетнее лицо, старое пальто, разорванное по швам, изломанная круглая двадцатилетняя шляпа, при­крывавшая его обнаженную голову, на которой уцелел, на самом затылке, клочок уже не седых, а бело-желтых волос; все движения его, делавшиеся как-то бессмысленно, как буд­то по заведенной пружине, — все это невольно поражало вся­кого, встречавшего его в первый раз».

Первая же фраза построена так, что в ней как будто и не сказано, что старик шел. Между подлежащим «старик» и сказуемым «приближался» — три строчки, тогда как в обьь чае русского языка ставить сказуемое сразу вслед за подле­жащим. Достоевский отодвигает его целой серией дееприча­стных оборотов: «переставляя ноги, как будто палки», «как будто не сгибая их», «сгорбившись и слегка ударяя тростью о плиты тротуара» — и только после всего этого: «прибли­жался», то есть как будто и не шел, а слабо, медленно, еле- еле двигался...

Читая это описание, мы не только видим перед собой странного, таинственного старика. Мы начинаем понимать и рассказчика: благодаря его точному взгляду, его метким за­мечаниям, мы проникаемся интересом и жалостью к старику. Ведь это рассказчик сравнивает старческие ноги с палками, он замечает сгорбленную спину, «мертвенное восьмидесяти­летнее лицо», видит ветхость одежды: пальто — «разорван­ное по швам», шляпа — «изломанная», «двадцатилетняя»; об­ращает наше внимание на уцелевший «клочок уже не седых, а бело-желтых волос» и, наконец, прямо обращаясь к чита­телю, восклицает: «В жизнь мою не встречал я такой стран­ной, нелепой фигуры!»

Но вот что мы узнаем, читая описание старика: «И преж­де, до этой встречи, когда мы сходились с ним у Миллера, он всегда болезненно поражал меня». Значит, рассказчик видел старика и раньше, отчего же в этот вечер у него впервые во­зникло предчувствие, что должно случиться «что-то необык­новенное»?

Сам рассказчик объясняет это просто: «Впрочем, я был болен; а болезненные ощущения почти всегда бывают обман­чивы». Но ведь и Раскольников в «Преступлении и наказа­нии» чувствовал себя больным, был в бреду все те дни, ко­гда решалась его судьба: превратиться в убийцу? исполнить свое решение или нет? дознаются люди или преступление ос­танется нераскрытым? И, наконец, как избавление от бреда пришло решение сознаться в содеянном самому. Состояние не­здоровья, полубреда свойственно героям Достоевского в решительные, трудные, переломные моменты их жизни, а в такие-то моменты писатель и показывает нам своих героев.

Так, может быть, рассказчик потому предчувствовал «что- то необыкновенное», что уже знал: в жизни его происходит перелом, наступает период событий стремительных, трагиче­ских и неизбежных?

00 этом мы скоро узнаем. А сейчас вернемся к старику, направляющемуся вместе со своей собакой в кондитерскую Миллера, где уже не раз встречал его рассказчик. Портрет старика все еще не закончен: «Поражала меня тоже его не­обыкновенная худоба: тела на нем почти не было, и как будто на кости его была наклеена только одна кожа. Большие, но тусклые глаза его, вставленные в какие-то синие круги, все­гда глядели прямо перед собою, никогда в сторону и никогда ничего не видя, — я в этом уверен... Лицо его до того умерло, что уж решительно ничего не выражает. И откуда он взял эту гадкую собаку, которая не отходит от него, как будто состав­ляет с ним что-то целое, неразъединимое, и которая так на него похожа?»

Если внимательно прочитать все описание старика, можно заметить: ничего фантастического в его внешности нет — оборванный, несчастный, очень старый старик, вызывающий жалость. Все фантастическое — от воображения рассказчика: «тела на нем почти не было», и кожа его, кажется рассказчи­ку, кем-то «наклеена» на кости, глаза — кем-то вставле­ны «в какие-то синие круги». И собака старика представ­ляется рассказчику не только «гадкой», но странной, таинственной, похожей на своего хозяина и «неразъедини­мой» с ним.

Собаке посвящен целый абзац; ее портрет тоже очень под­робен, и в нем опять-таки прежде всего виден взгляд и слы­шен голос рассказчика: «Этой несчастной собаке, кажется, тоже было лет восемьдесят; да, это непременно должно было быть. Во-первых, с виду она была так стара, как не бывают никакие собаки, а во-вторых, отчего же мне, с первого раза, как я ее увидал, тотчас же пришло в голову, что эта собака... не такая, как все собаки; что она — собака необыкновенная... Глядя на нее, вы бы тотчас же согласились, что, наверно, прошло уже лет двадцать, как она в последний раз ела. Ху­да она была, как скелет, или (чего же лучше?) как ее госпо­дин. Шерсть на ней почти вся вылезла, тоже и на хвосте, ко­торый висел, как палка, всегда крепко поджатый. Длинноухая голова угрюмо свешивалась вниз. В жизнь мою я не встречал такой противной собаки...»

Еще и еще раз подчеркивая необыкновенность,собаки (как и ее хозяина), рассказчик сообщает: «...в ней непременно дол­жно быть что-то фантастическое... это, может быть, какой-ни­будь Мефистофель в собачьем виде...»

Как завершение, как вывод, описание старика и собаки заканчивается следующим предположением: «Помню, мне еще пришло однажды в голову, что старик и собака как-ни­будь выкарабкались из какой-нибудь страницы Гофмана...»

Гофман — немецкий писатель, романтик, сказочник, по­вести его полны таинственных чудес и фантастических превра­щений. Да, речь идет о таинственной собаке, вызывающей в воображении то «Фауста» Гете («какой-нибудь Мефистофель в собачьем виде»), то странные и страшные повести Гофмана, которыми зачитывались современники Достоевского. Но мне почему-то все вспоминается другой Гофман, «не писатель Гофман, но довольно хороший сапожник...» — персонаж из повести Гоголя «Невский проспект».

В кондитерской Миллера,, описанной Достоевским, собира­лись пошлые ремесленники, довольные собой и своими низ­менными интересами. Внезапно в этот мир пошлого самодо­вольства медленным, слабым шагом вошли старик и его со­бака.

Рассказчик не впервые увидел здесь этих посетителей. Ока­зывается, старик приходил в кондитерскую ежедневно: он «никогда ничего не спрашивал», даже газет не читал, не про­износил ни слова, просто сидел «в продолжение трех или че­тырех часов», на одном месте, «смотря перед собою во все глаза... тупым, безжизненным взглядом», а собака неподвиж­но лежала у его ног. «Казалось, эти два существа целый день лежат где-то мертвые и, как зайдет солнце, вдруг оживают единственно для того, чтобы дойти до кондитерской Миллера и тем исполнить какую-то таинственную, никому не известную обязанность».