Предисловие к Достоевскому — страница 29 из 50

Естественно, Иван Петрович «непременно хотел узнать тот дом, в который она войдет, на всякий случай». Он чув­ствовал, что Елене может понадобиться его помощь. И в то же время его тянуло любопытство — очень уж необычный, яркий и гордый характер обнаруживался перед ним в этом маленьком существе, заброшенном всеми и борющемся в оди­ночку против всего зла мира, которое так знакомо взросло­му Ивану Петровичу.

В следующей главе это зло мира обретает лицо и пред­стает перед нами. На сцене появляется одна из самых страшных фигур Достоевского — женщина, у которой жи­вет Елена, мещанка Бубнова.

Уже описание дома, принадлежащего Бубновой, вызывает отвращение и ужас. «Дом был небольшой, но каменный, ста­рый двухэтажный, окрашенный грязно-желтою краской. В од­ном из окон нижнего этажа, которых было всего три, торчал маленький красный гробик, — вывеска незначительного гро­бовщика. Окна верхнего этажа были чрезвычайно малые и совершенно квадратные, с тусклыми, зелеными и надтреснув­шими стеклами, сквозь которые просвечивали розовые колен­коровые занавески».

Надпись над воротами: «Дом мещанки Бубновой» — обо­значала принадлежность хозяйки к мещанскому сословию. Но описание дома показывает и вкус хозяйки, мещанский в юм смысле, в каком употребляем это слово мы.

А вот и сама хозяйка — «толстая баба, одетая, как ме­щанка, в головке и в зеленой шали». Достоевский не находит для Бубновой другого слова, чем «баба», и одежда этой ба­бы подчеркивает ее мещанский вкус. «Лицо ее было отвра­тительно-багрового цвета; маленькие, заплывшие и налитые кровью глаза сверкали от злости. Видно было, что она не­трезвая...»

Описывая князя Валковского, которого он ненавидит, как и рассказчик, Достоевский признавал его красивость, поро­дистость, обманчивую привлекательность внешности. Описы­вая Бубнову, он подчеркивает и внешнюю отвратительность этой женщины: лицо, глаза — все вызывает не только от­вращение, но и ужас, потому что рядом с Бубновой мы видим Елену, судьба которой зависит от этой страшной женщины.

Разумеется, такое существо, как Бубнова, не может нор­мально говорить: «...она визжала на бедную Елену», и еще раз подчеркнуто: «...визжала баба, залпом выпуская из себя все накопившиеся ругательства...»

Крик Бубновой окончательно дорисовывает ее портрет, это крик необразованной и властной фурии, которая может себе позволить издеваться над несчастным ребенком как ей взду­мается, потому что знает: никто не имеет права остановить ее, ведь она — в собственном доме, она ограждена дворни­ком, в любую секунду готовым запереть ворота и выставить за них любого, кто попытается защитить девочку. Да и жиль­цы ее дома настолько зависят от власти хозяйки, что не по­смеют пойти наперекор ей. .

Самое же гнусное в воплях Бубновой то, что она искренне считает Елену виноватой, а себя правой, считает себя бла­годетельницей осиротевшей девочки, а девочку — неблаго­дарной, обязанной подчиняться.

Ругательства Бубновой чрезвычайно многообразны. Мож­но даже сказать, что в этой страшной бабе живет талант яр­кого слова; но нет, яркое слово — обязательно доброе, а здесь богатства русского языка направлены только на то, чтобы оскорбить и унизить несчастную Елену. «Ах ты, про­клятая, ах ты, кровопивица, гнида ты этакая... лохматая... идол проклятый, лупоглазая гадина, ял... гниль болотная... пи­явка! Змей гремучий! Упорная сатана, фря ты этакая, об- лизьяна зеленая... изверг, черная ты шпага французская... се­мя крапивное... цыганка, маска привозная!» — вот неполный набор слов, которыми Бубнова встречает Елену. Но страш­ны не ругательства и, может быть, не так страшны побои («Елена упорно молчала... даже и под побоями»); страшнее всего унижения, которым Бубнова подвергает свою жертву: «Мать издохла у нее! Сами знаете, добрые люди: одна, ведь осталась как шиш на свете... Да я ее поганке-матери четыр­надцать целковых долгу простила, на свой счет похоронила, чертенка ее на воспитание взяла...»

Только теперь становится понятным упорное молчание де­вочки, ее недоверие к добрым словам Ивана Петровича. Ведь за все, что сделала для нее и ее матери Бубнова, Елена еже­дневно платила жестоким унижением, ее попрекали за все: и за болезнь матери, и за похороны, ей вспоминали каждую мелочь. Если бы даже Бубнова действительно из жалости «взяла сироту», то и тогда ее «жалость» обернулась бы му­кой унижения для девочки. Но, как она ни мала, Елена по­нимает, что Бубнова взяла ее к себе из каких-то своих со­ображений, хочет извлечь из девочки выгоду, просто на жа­лость она не способна.

Психология мещанина открывается в словах Бубновой со всей полнотой: главное для нее — собственное «я», главное — подчинять себе, властвовать самой: «Не хочу, чтобы против меня шли! Не делай своего хорошего, а делай мое дурное — вот я какова!» — откровенно кричит Бубнова, в полной уве­ренности, что слушатели не могут не сочувствовать ей.

Елена, вероятно, не понимает, к чему готовит ее Бубно­ва. Но она помнит унижения и попреки, которым подвергали в этом доме ее умирающую мать, и не верит Бубновой. Де­вочка знает одно: она не может противостоять оскорблениям и побоям, но унижать себя не позволит. Борется она с униже­ниями по-своему: рвет платья, купленные Бубновой, убега­ет из дому, молчит, когда ее бьют. Елена не хочет покорить­ся, а Бубнова стремится покорить ее во что бы то ни стало.

Страшно даже представить себе, чем кончилась бы эта неравная борьба между обезумевшей от злости и самолюбия пьяной бабой и гордой девочкой, если бы не вмешался Иван Петрович. Елена бы не покорилась, но и Бубнова не смири­лась бы с гордостью девочки.

Но вмешательство Ивана Петровича тоже не могло при­нести никакого результата. Он не сдержался, хотя и пони­мал, что может только ухудшить положение Елены: увидев, как Бубнова бьет Елену, Иван Петрович, «не помня себя от негодования», бросился на двор и схватил Бубнову за руку. Это ничуть ее не испугало. Наоборот, «пьяная фурия», как называет ее Иван Петрович, на него же и ополчилась: «В чу­жой дом буянить пришел? Караул!» — закричала она, и двор­ник, хотя и лениво, но выполнил свою обязанность — выстав­лять посторонних за ворота. Ивану Петровичу пришлось уда­литься, оставив девочку в руках Бубновой, да еще в при­падке падучей болезни (эпилепсии).

Самое печальное то, что вся эта чудовищная сцена, про­исходящая во дворе Бубновой, не вызывает никакого про­теста ни у одного из ее свидетелей, а их немало: кроме двор­ника во дворе были еще две женщины — когда Елена упала на землю в припадке, эти женщины поспешили помочь ей; пока же Бубнова на глазах у всех избивала девочку, никому и в голову не приходило вмешаться. Видимо, все здесь раз­деляют мнение дворника: «Двоим любо, третий не суйся» — и, значит, Бубнова действительно полновластная хозяйка в своем доме.

Интонация обыденности, естественности происходящего действует на читателя сильнее, чем если бы автор заставил рассказчика восклицать и ужасаться, бурно выражать воз­мущение происходящим на его глазах.

Уже изгнанный из дома Бубновой, Иван Петрович в раз­думье идет по улице, сознавая свое бессилие: «Сделать я ни­чего не мог...» Это сознание бессилия, невозможности по­мочь — одно из самых мучительных ощущений, когда чита­ешь Достоевского.

По законам доброй литературы, по законам Диккенса, несчастным может и должно помочь чудо. В книгах Диккенса действительно чудеса выручают героев: неожиданное богатст­во спасает семью Дорритов; Дэвида Копперфильда берет под свое покровительство богатая тетка его отца; юный Уолтер Гэй чудом не погибает при кораблекрушении, и Флоренс Домби находит свое счастье, став его женой; Оливер Твист встречает добрых покровителей... Все несчастные дети в конце концов обретают родителей или родственников, бо-< гатство и счастье.

Только в одном романе Диккенса — «Лавка древно­стей» — маленькая девочка, помогающая своему несчастно­му деду, умирает, так и не дождавшись своего спасителя, внезапно и чудом вернувшегося из дальних стран родствен­ника. Эту книгу считают очень похожей на «Униженных и оскорбленных», находят сходство между героиней «Лавки древностей» и Еленой, между старым Смитом и дедушкой героини «Лавки древностей». Но, во-первых, все остальные герои книги Диккенса, попавшие в беду, чудом спасаются, а главный злодей гибнет страшной гибелью, и, во-вторых, ге­рои Диккенса — или совсем черные, или совсем уж прекрас­ные, они не похожи на живых людей, а похожи на персона^ жей из сказки. Герои же Достоевского — все из жизни, не­счастья их происходят не по вине злобного сказочного кар­лика; несчастными их делают обыкновенные люди. Страшная правда «Униженных и оскорбленных» в том, что ни Бубно­ва, ни князь Валковский не чрезмерные злодеи, они такие люди, каких много в окружающем мире, они обыкновен- н ы для своей среды, не совершают ничего особенного — их злодейства никого не удивляют, и бороться с ними во сто крат труднее, чем со сказочными злодеями.

У Достоевского тоже случаются чудеса — иногда. Но чудеса эти не всевластны. В «Преступлении и наказании» страшный человек Свидригайлов никем не наказан, он сам решает покончить собой и перед смертью помогает осиротев­шим детям чиновника Мармеладова; но никто не может по­мочь Раскольникому — никто и ничто, кроме любви к нему Сони и собственной его совести. Князь Мышкин в «Идиоте» получает огромное наследство и оказывается миллионером, но это не спасает Настасью Филипповну от гибели, а самого Мышкина — от безумия. В «Братьях Карамазовых» не про­исходит чуда и не виновный в смерти отца Дмитрий Кара­мазов отправляется на каторгу; чудо могло бы произойти, спасти Митю Карамазова могли его брат и бывшая невес­та — они не произносят спасительных слов; то чудо, которое было бы даже не чудом, а просто естественным поступком, не совершается, и никто уже не может помочь.

В книгах Достоевского жизнь жестока так, как она была в самом деле жестока в России эпохи Достоевского, и если в ней происходят случайные встречи, случайные радости, онине оборачиваются чудесами: они могут помочь героям, но не­надолго — жизнь остается беспощадной, несмотря на случай­ности.