Трудно сказать, понимал ли Достоевский, когда писал «Униженных и оскорбленных», что все его привычки станут драгоценны для читателей, что читатели узнают эти привычки, описанные в его первом романе. Вероятнее всего, Достоевский не мог тогда этого предвидеть. Просто он придал Ивану Петровичу некоторые свои черты (скоро мы увидим, что он сделал Ивана Петровича и автором своего первого романа «Бедные люди»). Вот и еще одно признание Ивана Петровича, за которым явственно виден сам Достоевский: «Кстати, мне всегда приятнее было обдумывать мои сочинения и мечтать, как они у меня напишутся, чем в самом деле писать их...» Из писем Достоевского, из воспоминаний о нем мы знаем, что это свойство не придумано автором, оно было у него самого. Писал он тем не менее страшно много — ночами, в самых невообразимых условиях. В эпилоге «Униженных и оскорбленных» мы узнаем, что Иван Петрович написал за два дня и две ночи «три печатных листа с половиною», — а это восемьдесят четыре страницы на машинке.
Так, может быть, Иван Петрович — это и есть сам Достоевский? Может быть, он просто описал себя и то, что произошло с ним? Мы еще не раз увидим, что в Иване Петровиче — много от Достоевского, но, к счастью, жизнь Достоевского сложилась иначе. Иван Петрович вспоминает во второй главе: «В то время, именно год назад; я еще сотрудничал по журналам, писал статейки и твердо верил, что мне удастся написать какую-нибудь большую, хорошую вещь».
Иван Петрович настаивает: события, описанные в романе, происходили «именно год назад». И опять, как в первой главе, говорит о своей болезни, еще более определенно, чем раньше: «... вот засел теперь в больнице и, кажется, скоро умру». В таком случае, рассказчик все-таки не сам Достоевский, который не болел чахоткой и, к счастью, прожил после «Униженных и оскорбленных» долго, написал не одну «большую, хорошую вещь».
Но, может быть, в период работы над «Униженными и оскорбленными» Достоевский чувствовал себя и больным, и даже обреченным, боялся, что не успеет написать все, что хотелось бы ему сказать людям... Может быть, он доверил Ивану Петровичу эти свои чувства, хотя реальная биография Федора Достоевского не имеет ничего общего с жизнью Ивана Петровича.
«Должно полагать, что родители мои были хорошие люди, но оставили меня сиротой еще в детстве, и вырос я в доме Николая Сергеича Ихменева, мелкопоместного помещика, который принял меня из жалости».
Это, собственно, и все, что мы узнаем, потому что фактов Иван Петрович почти не вспоминает, а вспоминает счастье, которое ощущал в детстве, — оно осталось в его памяти счастливым, блаженным временем, когда рядом всегда была она — Наташа Ихменева.
«Тогда на небе было такое ясное, такое непетербургское солнце и так резво, весело бились наши маленькие сердца. Тогда кругом были поля и леса, а не груда мертвых камней, как теперь».
Этот крик отчаяния от того, что «теперь» окружает человека, снова напоминает Гоголя: у него тоже природа, живая и естественная, приносящая человеку счастье, постоянно противостоит Городу, Столице чиновничьей, бездушной империи, каменному темному Петербургу. Все было прекрасно тогда, потому что было «далеко отсюда», «не здесь», не в Петербурге. «Что за чудный был сад и парк... Тогда за каждым кустом, за каждым деревом как будто еще кто-то жил, для нас таинственный и неведомый; сказочный мир сливался с действительным...»
Таинственное было и тогда, но теперь в этом слове скрыт ужас: необыкновенное, таинственное происшествие непременно грозит бедою, потому что происходит в городе, где «груда камней» убивает живую человеческую душу. А в детстве таинственное было сказочным: страшноватым, как все неожиданное, но не страшным, не грозящим бедою, а обещающим неизведанное.
Вот и все, что мы узнаем о детстве Ивана Петровича: тогда было хорошо, прекрасно, счастливо, светло, потому что не было Петербурга и была Наташа, еще ничем не связанная с Петербургом. Позже, уже не так давно, «года два назад», то есть за год до описанных в романе событий, Иван Петрович опядъ встретил Наташу. Но это было уже в Петербурге, детство кончилось, отец Наташи приехал в Петербург «хлопотать по своей тяжбе», а Иван Петрович «только что выскочил тогда в литераторы».
Холодом, ожиданием беды веет от этих уже не детских, очень взрослых слов: «хлопотать по своей тяжбе». Русская литература много раз показывала нам мелкопоместных помещиков, приезжающих в Петербург хлопотать по тяжбам, — эти люди, как правило, проигрывают свои судебные дела — и по неопытности, и по невозможности дать взятку кому следует... У читателя возникает грустное предчувствие. Да и литературная работа Ивана Петровича снижена, сведена к чему-то низменному словом «выскочил».
2. Что необычно в романах Достоевского
Когда писатель описывает человече- · скую судьбу, он как бы проживает вместе с героем всю его жизнь. Иногда это понятно: можно представить себе, как Пушкин вообразил себя на месте Онегина, Ленского, Германна из «Пиковой дамы», Дубровского, даже Татьяны и, пережив за этих людей самые важные, самые роковые минуты их жизни, написал об этом так, что мы верим точности его воображения, верим: так все и было на самом деле. Можно представить себе, как Гоголь чувствовал за Тараса Бульбу, Остапа и Андрия, даже за пошлейших Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, Нозд- рева, Чичикова, Коробочку.
Но бывают вещи необъяснимые, их принято называть чудесами. Как мог Пушкин чувствовать за восьмидесятилетнюю старую графиню из «Пиковой дамы»?! Как мог Гоголь прожить в своем воображении те месяцы жизни маленького, ничтожного петербургского чиновника Поприщина, когда он сходит с ума, и передать состояние человека, с которым происходит самое страшное: на наших глазах он теряет рассудок? Вероятно, это и есть чудо искусства, — то чудо, которое мы ощущаем, читая о Наташе Ростовой: откуда было сорокалетнему Толстому знать, что испытывает шестнадцатилетняя девушка, ждущая любви, и она" же — в минуты счастья, и она же — в минуты унижения, раскаяния?
Толстой никогда не был Наташей Ростовой, как Пушкин не был старой графиней, и Гоголь — Поприщиным. Все эти писатели умели прожить в воображении жизнь своих героев.
Когда Некрасов, чрезвычайно взволнованный, принес Белинскому первую повесть Достоевского и заявил, что возник «новый Гоголь», Белинский не поверил ему и сказал: «Что- то у вас Гоголи как грибы растут». Но на следующий день, прочитав рукопись, он спросил Некрасова о Достоевском:
« — Скажите, он, должно быть, бедный человек и сам много страдал? Написать такую вещь в двадцать пять лет может только гений, который силою постижения в одну минуту схватывает то, для чего обыкновенному человеку потребен опыт многих лет».
Белинский не ошибся. Достоевский, действительно, оказался гением, и он, действительно, много страдал уже к двадцати пяти годам. Конечно, он не был ни пожилым, полунищим забитым петербургским чиновником, ни несчастной, одинокой и униженной, беззащитной девушкой. Но что такое унижение, беззащитность и одиночество, он уже испытал в полной мере. И дети у Достоевского, — описанные им замученные обществом дети, о которых речь впереди, — все они несут на себе отпечаток горя и страха, и детской гордости, и детского отчаяния, которые испытал сам Достоевский.
Отступление первое
О ЮНОСТИ ФЕДОРА ДОСТОЕВСКОГО
«Есть дети, с детства уже задумывающиеся над своей семьей, с детства оскорбленные неблагообразием отцов своих, отцов и среды своей...» — писал Достоевский в романе «Подросток».
Таким ребенком был он сам. Отец Достоевского был человек холодный, угрюмый и жестокий. К 182.1 году, когда родился его второй сын Федор, Михаил Андреевич Достоевский был уволен из армии, где он еще со времен Бородинского сражения был врачом, и поступил работать в Московскую больницу для бедных.
Мать Достоевского — добрая, мягкая, возвышенная душа — была замучена деспотизмом и ревностью отца. Сыновья рано научились жалеть ее.
Федор Достоевский был вторым сыном в семье. Старший брат Михаил до самой своей смерти оставался самым близким человеком для Федора Михайловича. В семье было еще пятеро младших: три сестры и два брата. Детство старших детей прошло в Москве, за оградой больницы для бедных, где находились также приют для подкидышей и дом умалишенных. До десяти лет Достоевский почти не видел других людей, кроме приютских детишек и душевнобольных. Но с этими людьми он полюбил разговаривать. Может быть, впечатления детства возникли потом на страницах «Села Степан- чикова», где с добротой и жалостью описана полубезумная Татьяна Ивановна, и в «Бесах», где один из самых пронзающих жалостью характеров — убогая Маша Лебядкина.
Когда Федору Михайловичу было десять лет, отец купил небольшое поместье и в следующем году — еще одно. Дети впервые увидели, вместо больничной ограды, — природу, хотя и очень невеселую, мрачную, дикую, но все-таки природу. Отец его был страшно жесток с крестьянами, и это, конечно, запомнилось Достоевскому, как и бесконечная жестокость отца с домашними.
А мать любила отца — какой бы он ни был, любила. Сохранились ее письма: «Не кляну, не ненавижу, а люблю, боготворю тебя и делю с тобой, другом моим единственным, все, что имею на сердце».
Может быть, в романах Достоевского потому так много прекрасных женщин, так много преданной, страдающей, мучительной любви, что писатель с детства знал: такая любовь существует, она есть, он ее видел.
С двенадцати лет Достоевский вместе со старшим братом учился в московских пансионах — и многое из пережитого там вошло,позже в его книги. В «Подростке» есть сцена, где к бедному мальчику, отданному в столичный пансион, приезжает мать-крестьянка. Мальчик стыдится матери. Стыдится ее бедного платья, ее скромных гостинцев, боится, чтобы товарищи не узнали его тайны: он незаконный сын. Сцену эту не только страшно и мучительно, но стыдно читать, — ее не мог бы, не осмелился бы написать никакой другой писатель, кроме Достоевского.