Предпоследняя правда — страница 17 из 43

– Не говори так, – сказал он. – По какой-то причине мне не хочется думать о боге в связи с Дэвидом Лантано. – Может быть, подумал он, из-за того, что парень так близок к силам смерти, проживая в своем горячем радиоактивном пятне, день за днем сгорая от радиации? Словно бы, сжигая и убивая его, она при этом вливала в него взамен некую мистическую силу.

Он вдруг снова остро ощутил собственную смертность, ту тонкую стабильность сил, которые, начиная с биохимического уровня и дальше вверх, позволяли существовать человеку.

И все же Дэвид Лантано научился жить в самом сердце этих сил и даже питаться ими. Как ему это удалось? Лантано, подумал он, вправе пользоваться чем-то за пределами наших возможностей; я всего лишь хотел бы понять, как у него это получается; и я хотел бы тоже научиться.

Обращаясь к Колин, Адамс сказал:

– Я понял из кинолент Фишера то, что должен был понять, так что, думаю, я уже пойду. – Он встал и собрал микрофильмы. – А понял я следующее. Сегодня утром я видел и слышал речь, написанную двадцатитрехлетним новичком в нашей профессии, и она напугала меня – но затем я просмотрел две эти версии фильма Фишера и вот что понял.

Она ждала, терпеливо, очень по-женски, словно мать-земля.

– Даже Фишер, – сказал он, – величайший из всех нас, не смог бы конкурировать с Дэвидом Лантано. – Это он сегодня понял совершенно точно. Но как минимум сию минуту не мог сказать, что именно этот факт означал.

И все же предчувствие у него было. Однажды, совсем скоро, и он, и весь его класс, все Янси-мэны, не исключая самого Броуза, определенно еще узнают.

11

Чувствительный маленький прибор, работающий на принципе сонара и прикрепленный к его костюму, нечто вроде геологической версии того, что могло бы применяться на подводной лодке, сообщил Николасу Сент-Джеймсу, трудившемуся при помощи небольшого портативного ковша, о том, что он наконец докопался до расстояния всего в метр под поверхностью.

Он прекратил работу, пытаясь хотя бы временно успокоиться. Потому что, понял он, минут через пятнадцать я пробьюсь наружу, и на меня начнется охота.

Его совершенно не радовало это инстинктивное понимание того, что уже совсем скоро он станет добычей.

Чего-то искусственного и крайне сложного, состоящего из тысяч точнейших миниатюрных компонентов, с системами обратной связи и резервирования, с усилителями органов чувств, с источниками питания, полностью автономными и практически вечными, и, что хуже всего, с тропизмом, наведением на то, что было неизбежным качеством, присущим жизни, – фактор под названием тепло.

Грустный факт был исключительно прост: он привлекал внимание, просто будучи живым; это было реальностью на поверхности Земли, и лучше было бы ему быть к этому готовым, поскольку наверху сразу придется скрываться и бежать. Сражаться он не мог. Победа была невозможна. Оставалось бежать или гибнуть. И бегство должно было начаться в тот самый момент, когда он пробьется наверх, и здесь, в тесной темноте узкого туннеля, дыша запасенным воздухом и цепляясь, подобно насекомому, за крючья, вбитые в саму стену туннеля, он подумал, что, возможно, уже слишком поздно.

Возможно, что он уже замечен, еще даже до того, как пробился на поверхность. По вибрациям его маленького перегруженного и еле живого портативного ковша. Или по его дыханию. Или – и снова к этому, к гротескному и злобному использованию самих основ жизни, – тепло его тела могло взвести автономную мину (он видел их по телевизору), и мина уже отделилась от того места, куда ввинтилась так, что стала невидимой… отделилась и теперь ползет по обломкам, что покрывали поверхность Земли, словно дурные последствия некой грязной, психопатической гулянки на всю ночь в стиле «все-напились-и-попадали». Ползет так, что их маршруты пересекутся и она встретит его в рассчитанном месте, в той самой точке, где он пробьет поверхность. Абсолютный идеал, подумал он, точнейшая синхронизация времени и пространства между ним и миной. Между тем, что делает он, и тем, что делает она.

Он знал, что она там. Знал, собственно, с того самого момента, как вошел в туннель и был сразу же запечатан в нем снизу. «Эх, активисты-комитетчики, это вы должны были быть тут сейчас».

Его кислородная маска приглушила голос, он едва услышал себя сам, почувствовал звук скорее вибрацией лицевых костей. Жаль, что Дэйл Нуньес не остановил меня, подумал он. Откуда же я знал, что могу так сильно бояться?

Видимо, это и есть та нервная пружина, что приводит в действие психопатическую паранойю, сказал он себе. Это острое и неприятное ощущение того, что за тобой наблюдают. Это было, решил он, самое мерзкое из ощущений, которые у него когда-либо были; даже фактор страха был здесь не главным; чувство заметности, видимости было подавляющим, совершенно непереносимым.

Он вновь завел свой ковш; тот зарычал и снова принялся копать; почва и камни расступались перед ним и превращались в пыль, в энергию – или что там с ними делал ковш; сзади него выходил лишь мелкий пепел и ничего более. Механический его метаболизм поглощал остальное, так что туннель позади не оставался заваленным.

И, следовательно, он мог повернуть назад.

Но он не сделал этого. Он двинулся дальше.

Крохотный динамик его интеркома, устройства связи с комитетом убежища «Том Микс» далеко внизу, зажужжал и спросил: «Эй, президент Сент-Джеймс, с вами все в порядке? Мы ждем уже час, и вы не сказали ни слова».

Он ответил:

– Единственное слово, которое у меня есть… – и замолчал; зачем его произносить? Они уже слышали это слово и в любом случае знали, что он чувствует. И в любом случае – я их избранный президент, подумал он, а избранные президенты, даже подземных убежищ, таких слов официально не произносят. Он продолжил копать. Интерком смолк; они все поняли.

Десять минут спустя на него брызнул свет; масса земли, корней и камней хлынула ему на лицо, и, несмотря на очки и маску, а точнее, на всю шлемовидную структуру, защищавшую его, он поежился. Солнечный свет. Ужасный, серый и такой резкий, что он испытал к нему мгновенную ненависть; он рванулся вверх, словно когтями раздирая глаз; глаз, который никогда не закроется. Солнечный свет. И вновь это чередование дня и ночи, вновь, после пятнадцати лет. Если бы я мог молиться, подумал он, я бы молился. Молился бы, скорее всего, о том, чтобы вид чуть ли не самого старого из богов, солнечного божества, не стал бы предвестником смерти; чтобы я прожил достаточно долго, успел увидеть забытый ритм дня и ночи; чтобы все не закончилось единственным обжигающим, но мимолетным взглядом.

– Я наверху, – сказал он в интерком.

Ответа не последовало. Может быть, батарея наконец села – но огонек внутри шлема горел по-прежнему, хотя сейчас и был еле виден в присутствии полуденного неба над головой. Он яростно потряс интерком; внезапно ему показалось более важным восстановить связь с танком внизу, чем двигаться дальше, – бог мой, подумал он, жена моя и мой брат, мой народ; я отрезан.


Позыв – зарыться обратно вниз; это была паника; она заставила его суетиться как жука: он выбросил на поверхность землю и камни, а какая-то часть их посыпалась вниз – он вырвался наружу из туннеля, хватаясь и цепляясь за липкую и плоскую почву, что была поверхностью, горизонтальной и бесконечной. И он лежал на ней полностью, вжимаясь каждой частью тела, словно пытаясь оставить отпечаток своей фигуры; о да, я оставлю свой след на Земле, подумал он безумно. Вмятина размером с человека; и она не исчезнет, даже если исчезну я.

Открыв глаза, он взглянул на север – север определить было легко, он увидел указания на камнях и на траве, на сухих, коричневых, безнадежно больных пучках худосочной травы под ним и около него; полярное поле притягивало все, разворачивало живущее в свою сторону – а потом он взглянул вверх и удивился тому, что небо оказалось таким серым, вовсе не голубым. Это пыль, решил он. Конечно, от войны; частицы так пока окончательно и не выпали из атмосферы. Он почувствовал разочарование.

Если бы не земля. Что-то живое поползло по его руке; это была хитиновая форма жизни, которой он восхищался все равно – просто помня и зная о ней. В жвалах муравей держал какую-то белую крупинку, и он проводил муравья взглядом; они не были особенно умными как раса, но, по крайней мере, они не сдались. И они остались тут; пятнадцать лет назад они не сбежали: они встретили Dies Irae, День Гнева, и все еще были тут. Чему свидетель этот образец, этот представитель вида; он увидел в насекомом не одного муравья, но всех, и в вечности, словно бы оно выбежало ему на руку откуда-то из безвременья.

И тут залопотал его интерком:

– Эй, президент Сент-Джеймс! Вы наверху? – Бормочущее возбуждение, слишком большое для миниатюрного аппарата.

– Я наверху.

– Рассказывайте же; поговорите с нами, как оно там?

– Прежде всего, – начал он, – небо серое из-за неосевшей пыли. Это в каком-то смысле разочаровывает.

– Да, это досадно! – Они зашаркали, завозились на том конце линии связи.

Николас сказал:

– Я немногое могу разобрать. Руины Шайенна справа от меня; пара зданий все еще стоит, но в остальном там все очень плохо. Руины далеко от меня, на горизонте. Валуны ближе. Вообще-то… – Все могло бы быть и хуже, и он был озадачен. Потому что совсем вдалеке он увидел нечто похожее на деревья. – Согласно телепередачам, – сказал он, – сразу за границей Небраски должна находиться та крупная военная база; как мы и планировали, я двинусь на северо-восток, в надежде…

– Не забудьте, – возбужденно затарахтел динамик, – что, согласно всем слухам, торговцы черного рынка должны жить в руинах городов, в подвалах и старых противоатомных убежищах. Так что если северо-восток покажется малоперспективным, поворачивайте прямо на север, в развалины Шайенна, и попробуйте установить там с кем-нибудь контакт. Я имею в виду, в таком крупном городе должно быть много по-настоящему глубоких подвалов; ну и много частных убежищ, ну, знаете, на индивидуальной основе, для одного-двух парней там или тут. И вот что, не забывайте; они знают, как прятаться от лиди; они должны это уметь. Окей? Как слышите меня?