Из церкви Святого Стефана мы идем к дому-музею Джона Соуна на Линкольнс-Инн-Филдс. Объявление гласит, что сегодня экскурсий нет, но Эдвард звонит в дверь и дружески приветствует хранителя. После недолгого разговора нас приглашают внутрь и разрешают погулять без надзора. Маленький дом полон разных изделий и диковинок: от фрагментов греческих скульптур до мумий кошек. Я удивлена тем, что Эдварду здесь нравится, но он, словно читая мои мысли, мягко говорит:
– То, что я работаю в каком-то определенном стиле, не значит, что другие мне не нравятся. По-настоящему важно мастерство. Мастерство и оригинальность.
Из сундука в библиотеке он достает чертеж небольшого неоклассического храма.
– Вот хорошая вещь.
– Что это?
– Усыпальница, которую он построил для своей покойной жены.
Я беру чертеж и притворяюсь, что рассматриваю его, хотя на самом деле я думаю о слове усыпальница.
Я продолжаю думать об этом в такси, на обратном пути к дому на Фолгейт-стрит. Приближаясь к нему, я смотрю на дом иными глазами, провожу параллели со зданиями, которые мы смотрели.
У двери он останавливается.
– Ты хочешь, чтобы я зашел?
– Конечно.
– Не думай, что для меня эта часть сама собою разумеется. Ты ведь понимаешь, что все должно быть взаимно, правда?
– Очень приятно слышать. Но я правда хочу, чтобы ты зашел.
Куда мы едем? спрашиваю я, когда Эдвард подзывает такси.
В Уолбрук, говорит он и мне, и таксисту. Следом: Я хочу показать тебе кое-какие здания.
Несмотря на все мои вопросы, он больше ничего не говорит, пока мы не останавливаемся в центре Сити. Нас окружают современные постройки, и я гадаю, в которую из них мы идем. Но он ведет меня к церкви, неуместной среди всех этих сверкающих банков.
Внутри мило, хотя и скучновато. Наверху большой купол, прямо под ним алтарь, огромная каменная плита, помещенная в самый центр. Мне вспоминаются языческие кромлехи и жертвоприношения.
До Великого пожара в Лондоне было два типа церквей, говорит он. Темные готические – и простые церковки, где собирались пуритане. После пожара люди, которые восстанавливали город, воспользовались случаем и создали новый, гибридный стиль. Но им нужно было чем-то заменить готическую мрачность.
Он указывает на пол, куда большие окна из прозрачного стекла бросают скрещения тени и света.
Свет, говорит он. Все Просвещение – это буквально свет.
Пока он ходит по залу, все оглядывая, я забираюсь на алтарную плиту. Она примерно три фута в высоту и пять в ширину. Подобрав под себя ноги, я выгибаю спину, пока затылком не упираюсь в камень. Затем я принимаю еще несколько поз: мост, лук, спящий герой. Я где-то полгода занималась йогой и все, что надо, еще помню.
Что ты делаешь? спрашивает голос Эдварда.
Отдаюсь на ритуальное жертвоприношение.
Этот алтарь сделал Генри Мур, неодобрительно говорит он. Он взял камень из того же карьера, что Микеланджело.
Спорим, он занимался на нем сексом.
Думаю, нам пора, говорит Эдвард. Не хочу, чтобы мне запретили ходить в эту церковь.
Мы ловим такси до Британского музея. Эдвард говорит с кем-то у касс, нам поднимают красную ленту, и мы каким-то образом оказываемся в той части музея, куда пускают только ученых. Работник музея открывает витрину и уходит. Надень, говорит Эдвард, вручая мне пару тонких белых хлопковых перчаток, и надевает такие же сам. Затем он достает из витрины какой-то каменный предмет.
Это ритуальная маска ольмеков. Это первая цивилизация в Америке, которая начала строить города. Ее стерли с лица земли три тысячи лет назад.
Он дает маску мне. Я беру ее, боясь уронить. Глаза у нее как живые.
Поразительно, говорю я. По правде сказать, это все не совсем мое, как и церковь, но я рада, что я здесь с ним.
Он кивает, довольный. У меня правило: смотреть в музее что-то одно за раз, говорит он, когда мы возвращаемся к выходу. Переберешь – и уже ничего не оценишь.
Так вот почему я не люблю музеи, говорю я, – просто неправильно в них ходила.
Он смеется.
Я проголодалась, и мы идем в японский ресторан, который он знает. Я закажу для нас обоих, объявляет он. Что-нибудь простое, вроде кацу. Настоящая японская кухня англичан пугает.
А меня нет, говорю я. Я всеядная.
Он поднимает брови. Это вызов, мисс Мэтьюз?
Если угодно.
Он начинает испытание с суши с сырыми морепродуктами: осьминогом, морским ежом, разными креветками.
Ну, это мой покой не нарушает, говорю я ему.
Хм, говорит Эдвард. Он обращается к шеф-повару на беглом японском; явно посвящает его в задуманную шутку, и шеф-повар широко улыбается возможности подать гайдзинке что-то такое, с чем ей не справиться. Вскоре приносят блюдо, полное каких-то склизких мешочков.
Попробуй, говорит Эдвард.
Что это?
Это называется ширако.
В порядке эксперимента я кладу пару штучек в рот. Они лопаются на зубах, испуская соленую, густую слизь.
Неплохо, говорю я, глотая, хотя на самом деле довольно мерзко.
Это рыбьи семенники, говорит Эдвард. В Японии считаются деликатесом.
Отлично. Но я все-таки предпочитаю человеческие. Что дальше?
Фирменное блюдо.
Официантка приносит тарелку с целой рыбой. Потрясенная, я понимаю, что она еще живая. Хотя и едва-едва: она лежит на боку, слабо поднимая и опуская хвост, и разевает рот, словно пытается что-то сказать. Обращенный к нам бок порезан на сасими. Секунду я хочу отказаться. Но потом просто закрываю глаза и беру.
Второй кусок ем с открытыми.
А ты отчаянный едок, неохотно признает Эдвард.
И не только едок, отвечаю я в тон.
Я должен тебе кое-что сказать, Эмма.
Вид у него серьезный, поэтому я кладу палочки и внимательно слушаю.
Я не строю ни обыкновенных домов, говорит Эдвард, ни обыкновенных отношений.
Хорошо. А какие тогда строишь?
Человеческие отношения, как и человеческие жизни, накапливают ненужное. Валентинки, романтические поступки, памятные даты, бессмысленные нежности. А если без всего этого обойтись? В отношениях, не обремененных общепринятым, есть некая чистота, ощущение простоты и свободы. Но это возможно лишь в том случае, если обе стороны очень хорошо понимают, что происходит.
Запомню: валентинок не ждать, говорю я.
А когда станет неидеально, пойдем каждый своей дорогой и ни о чем не будем жалеть. Согласна?
И когда это случится?
А это имеет значение?
Да нет.
Мне порой кажется, что всякий брак был бы лучше, если по прошествии какого-то времени обязательно нужно было бы развестись, рассуждает он. Года через три, например. Люди ценили бы друг друга намного больше.
Эдвард, говорю я, если я соглашусь, то мы переспим?
Нам вообще не обязательно спать вместе. Если тебе это трудно.
Ты ведь не считаешь, что я порченая?
В каком смысле?
Некоторые… Я умолкаю. Но это нужно сказать. Я делаю глубокий вдох. Когда Саймон узнал, что меня изнасиловали, говорю, мы перестали заниматься сексом. Он не мог.
Господи, говорит Эдвард. А ты? Ты уверена, что готова?
Я порывисто хватаю под столом его за руку и сую ее себе под юбку. Вид у него удивленный, но он не противится. Мне хочется рассмеяться. Раз, два, три, четыре, пять, вышли пальчики гулять; этот пальчик влез под стол, этот – трусики нашел.
Я завожу его руку себе в промежность, чувствую, как костяшки его пальцев скользят по моим трусам.
Я определенно готова, говорю.
Я держу его запястье, прижимаюсь к нему, трусь об него. Сдвинув трусы, его палец входит в меня. Мои коленки вскидываются и трясут столик, словно медиум на спиритическом сеансе. Я гляжу ему в глаза. Взгляд у него остановившийся.
Нам пора, говорит он. Но руки не отнимает.
После секса я сонная и сытая. Приподнявшись на локте, Эдвард внимательно меня рассматривает, исследует свободной рукой мою кожу. Когда он добирается до растяжек от Изабель, я вдруг смущаюсь и хочу откатиться, но он меня останавливает.
– Не надо. Ты красавица, Джейн. В тебе все красиво.
Его пальцы набредают на шрам под моей левой грудью.
– Что это?
– В детстве поранилась. С велосипеда упала.
Он кивает, как бы удовлетворенный ответом, и доходит до пупка.
– Словно хвостик воздушного шарика, – говорит он, раздвигая его. Он проходится пальцами по мягкой тропке волос, ведущей вниз. – Не эпилируешь, – замечает он.
– Нет. А надо? Моему бывшему… Витторио так нравилось. Он говорил – их у тебя так мало.
Эдвард задумывается.
– Тогда хотя бы сделай симметрично.
Мне вдруг становится дико смешно.
– Ты что, просишь меня упорядочить лобковые волосы, Эдвард? – прыснув, говорю я.
Он склоняет голову набок.
– Получается, что так. А что тут смешного?
– Ничего. Я постараюсь минимизировать количество волос на теле.
– Спасибо. – Он целует меня в живот, будто ставит печать. – Я пойду в душ.
Я слышу тихое шипение за каменной перегородкой, отделяющей спальню от ванной. По тому, как меняется звук, я представляю себе, как отстраняется от воды и возвращается под нее его тело, как поворачивается туда-сюда его гладкий торс. Я лениво думаю о том, как система его определила, пользуется ли он какими-нибудь привилегиями, по-прежнему заданными в ней, или же там есть просто какой-то общий, ничем не выделяющийся режим для гостей.
Вода выключается. Когда проходит несколько минут, а он все не возвращается, я сажусь. Из душа доносится шуршание.
Идя на звук, обхожу перегородку. Эдвард в белом полотенце на бедрах сидит на корточках и вытирает каменные стены тряпкой.
– В этом районе вода жесткая, Джейн, – не поднимая взгляда, говорит он. – Если не следить, то на камне образуется известковый налет. Его уже видно. Правда, вытирай всякий раз после того, как примешь душ.
– Эдвард… – говорю я.