А на площади полыхал «БМВ», с треском вылетали выбитые стекла салона красоты – никто уже не заботился, чтобы сохранить там следы и улики преступления, все и так были уверены, что знают имя убийцы. «Это он, он, надо его найти!»
Распаленная толпа ворвалась в гостиницу «Тихая гавань». Кассиопея сидела за столиком Фомы и Самолетова. Прошло всего каких-то четверть часа после того, как она пришла в бар. И разговора с Фомой, от которого скрылся Мещерский, у нее не вышло, не получилось. В баре гостиницы она искала не Фому. И даже не хотела, не могла этого скрыть. Она все порывалась уйти. Но тут на площади закричали, заголосили, потом заорали, и отступление стало невозможным. По коридорам гостиницы загрохотали шаги.
– Вон его сестра-потаскуха! – крикнул кто-то из ворвавшихся внутрь. – Пусть ответит, где ее брат-убийца!
К испуганной Кассиопее подскочили трое. Нет, она уже ничем не напоминала рыжую жар-птицу, привлекающую мужские взоры, скорее курицу, с которой вот– вот полетят пух и перья. Ее схватили за пышные волосы и рванули из-за стола. «Мужики, вы что?» – ошарашенно крикнул Фома. Он был сильно пьян и ничего не понимал. Самолетов был тоже пьян, но в отличие от Фомы он сразу усек лишь одно: то, что должно было случиться, – случилось, нарыв лопнул. И он не стал пытаться сдерживать то, что человеку, даже очень богатому и влиятельному, сдержать не дано, – народный гнев. То, что умерла, погибла именно Кира, дошло до его затуманенного алкоголем сознания с большим, с огромным опозданием, когда изменить что-то и поправить было уже нельзя. Невозможно было поправить.
«Мужики, мужики, оставьте, отпустите ее, вы что?!» – Протест Фомы потонул в общем крике. Кассиопею выволокли на середину бара, швырнули на пол. Фома бросился к ней на выручку на нетвердых ногах, но кто-то звезданул его в челюсть так, что свет разом померк перед его глазами (третья по счету «отключка» за этот вечер, в которой напрасно уже было винить план ГОЭЛРО).
Кассиопею начали бить чем попало, она закрывалась руками, кричала в голос. Ей бы пришлось плохо, если бы не дежуривший на ресепшен портье.
– Да что же вы ее-то убиваете? – крикнул он, врываясь в бар. – Он же здесь, в гостинице! Быстрее, а то упустите его. Он в двадцать девятом у прокурорши!
По «Тихой гавани» снова затопало, загрохотало, понеслось как вихрь, как безумное торнадо – наверх, на второй этаж. По пути выбили несколько дверей, разбили стекла в бешеном угаре и остановились перед двадцать девятым номером.
– Выходи! Убийца, подонок! – Казалось, от этого крика здание рухнет.
Никто не вышел, дверь не открылась.
И тогда с размаху ее высадили вон. Что значила простая гостиничная дверь перед напором масс?
– Свети! Я хочу знать, кто это! – Сергей Мещерский, преодолевая сопротивление, повернул за подбородок к свету свой трофей.
Золотушный свет фонарика вычленил из мрака лицо Веры Захаровны. Она дернулась и с воплем снова попыталась впиться зубами в руку Мещерского. Остроту их он испытал еще там, во время драки в салоне.
– Мама мия, она же вся кровью измазана, – ахнула сержант Байкова.
– Она только что убила девушку, там, в салоне красоты на площади. – Мещерский с помощью сержанта Лузова рывком попытался поднять Веру Захаровну, но она лишь шипела, как кобра. – Я гнался за ней, это на ней ее кровь, кровь Киры.
– Она убила Канарейку? Она? Ведь она же… черт, она же шубинская секретарша. – Сержант Лузов наклонился к Вере Захаровне. – За что?
В ответ она плюнула ему в лицо, откинулась назад. Из горла ее рвался наружу то ли вой, то ли истерический смех. Ее блузка и юбка спереди сплошь были покрыты кровью. Видимо, удар подсвечником был сделан с огромной силой, однако неловко и нерасчетливо. И кровь – главная и решающая улика – хлынула рекой, поставив на убийце свой знак.
Мещерский ощутил, что силы его после битвы в салоне и бега с препятствиями на исходе. Укушенная рука адски болела. Спина тоже болела – получите стулом со всего размаха, тогда поймете, каково это. То, что убийцей оказалась женщина, которую все в городе знали как секретаршу мэра, а сам он видел всего лишь однажды при самых что ни на есть официальных деловых обстоятельствах, сразило его наповал. За этой ли призрачной тенью гнался он в ночи, «не щадя живота своего»? Или это снова был лишь колдовской тихогородский мираж?
– За что? – орал взбешенный плевком сержант Лузов. – За что вы убили ее?
Вера Захаровна заходилась в визгливом хохоте-вое. Потное лицо ее сводила судорога. В свете фонарика сверкали белки глаз. Она была похожа на умалишенную. И одновременно на отведавшего свежей крови упыря.
– За что? А ты разве поймешь, щенок недоделанный? – хрипела она. – Вы, щенки, что вы смыслите в жизни… Да, я убила. И еще раз убила бы ее, прикончила эту развратную тварь, эту молодую …! – она потрясла сжатыми кулаками. – Потому что не позволю ей отнять у меня его. Не позволю забрать его у меня никому – ни одной здешней суке! Он мой, слышите? Герман мой и останется со мной, у меня!
– Герман Либлинг? Вы убили ее из-за него? Из ревности? Так, что ли, получается? – Мещерский чувствовал, что голова у него идет кругом. – А как же тогда… А за что же убили Наталью Куприянову?
Вера Захаровна оскалила зубы и испустила такой залп мата, что они разом оглохли. И словно эхом в ответ глухой гул на площади усилился, заставив стекла в домах задребезжать в своих стареньких рамах.
Зарево в ночи стало ярче. Байкова связалась по рации с отделением, чтобы вызвать машину. Мещерский ощутил новый острый приступ тревоги. Ничего еще не кончилось. Все только впереди. И это, возможно, намного страшнее ночной погони.
– На площади буза, беспорядки, наши все выехали туда. – Байкова после переговоров с дежурным побледнела.
– Что случилось? – спросил Мещерский.
– Не знаю, толком ничего не объяснили – вроде громят салон и гостиницу, машины поджигают. Но тачка из отделения за нами будет. Эй ты! – Сержант Байкова расстегнула кобуру и достала пистолет. – Заткни свое хайло! – Ногой в шнурованном армейском ботинке она толкнула Веру Захаровну. – И встать, кому говорю!
Сержант Лузов защелкнул на запястьях секретарши наручники.
Милицейский «газик» вынырнул из темноты, желто-синий призрак, они погрузились в него и помчались к бурлящей, как котел, площади.
Зарево полыхало над городом. В ночи на колокольне Василия Темного гудели колокола. Издали уже были слышны крики, ругань, звон битого стекла и грохот железа.
– Так я и знал, что этим все кончится, – цедил сквозь зубы сержант Лузов, – так я и думал.
На лице его блестела испарина.
Внезапно их машину окружили какие-то люди. «Газик» уперся в толпу, которая все прибывала.
– Пропустите! Дайте дорогу! – Байкова высунулась из кабины.
Они медленно пробивались вперед. На площади завыла сирена. Но всем было наплевать на ее децибелы. Наплевать было и на тщетно пытавшихся перекричать, утихомирить толпу мэра Шубина и прокурора Костоглазова. Они появились под охраной милиции как раз в тот момент, когда толпа начала штурмовать гостиницу, но очень быстро поняли, что ни их слова, ни увещевания, ни командные окрики на распаленных людей уже не действуют. Резиновые милицейские дубинки у тех, кто попытался их поднять в защиту порядка, были немедленно вырваны. Немногочисленных милиционеров сразу смяли и едва не затоптали в давке.
Мещерский из окна «газика» увидел, что в здании салона красоты уже выбиты почти все стекла. Рядом горел «БМВ». В «Тихую гавань» устремлялся нескончаемый людской поток – толпа напирала, давила. Потом она внезапно подалась назад от дверей и…
Десятки рук буквально вытолкнули Германа Либлинга на тротуар навстречу разъяренным горожанам – высадив дверь и обнаружив его в номере, его начали нещадно избивать прямо там. Марине Андреевне, пытавшейся остановить расправу, ударом железного прута сломали руку. Ее криков никто не слушал, Германа поволокли наружу.
В свете пожара Мещерский увидел его – окровавленного, но еще державшегося на ногах. Потом к нему бросились из толпы здоровенные мужики и начали снова избивать чем попало – ногами, палками, кусками арматуры.
– Прекратить! Немедленно прекратить самосуд! – орал охрипший вконец, растерявший весь свой командный имидж прокурор Костоглазов, еще не знавший, что его жена, брошенная без помощи в разгромленном номере, корчится на полу от боли.
– Опомнитесь! Люди, товарищи, граждане, земляки, что вы творите?! – взывал из-за спин милиционеров мэр Шубин.
– Убийца! – их заглушали яростные голоса из толпы. – Он убийца! Смерть ему! Смерть!
И тут над толпой ахнул выстрел. Выскочив из «газика», в воздух палила из пистолета сержант Байкова.
– Да не убивал он эту девчонку! – Ее голосишко срывался. – Вот же, вот ее убийца, ее взяли с поличным по горячим следам, когда она пыталась скрыться! Смотрите, это она убила Канарейку, на ней же до сих пор ее кровь!
С помощью сержанта Лузова она вытащила из милицейского «газика» Веру Захаровну. Воцарилось мгновенное затишье. Толпа попятилась. Избивавшие Германа тоже отхлынули. На небольшом пятачке свободного пространства остались лишь полубезумная женщина в разорванной окровавленной блузе и… вместо Германа Либлинга на земле лежало что-то бесформенное, втоптанное в грязь, – со сломанными костями и безнадежно изуродованным лицом, полуживое, хрипло стонущее…
Некая субстанция – снова утратившая свой образ, свое имя.
В тупом изумлении люди смотрели на дело рук своих, на тяжело дышащую Веру Захаровну.
– Это вы?! – к ней сквозь людское море протолкался Шубин.
Она увидела его, глаза ее сверкнули.
Но тут из окна второго этажа разгромленного салона красоты, рискуя проломить чью-то башку, вылетел сначала стул, а потом кусок черного ватмана. Кому-то из пьяных даже почудилось, что это черная птица, спланировавшая вниз, как ястреб из преисподней. Но нет, это был ватман с нарисованным на нем белым кругом, усеянным буквами. Следом вниз полетело и блюдце с наклеенной на его донце стрелкой. Бемс! – осколки его разлетелись в разные стороны.