«Творчество – всегда биография. У одних больше, у других меньше. Конечно же изнурительный процесс с его вымогательствами, взятками, неизвестностью и угрозой каторги стал душевным опытом Сухово-Кобылина. Из него родилась невыносимая безысходность ситуаций, когда не у кого просить пощады и хоть год кричи – никто не отзовется. Это он, а не его Муромский пережил все нарастающее одиночество и нравственную катастрофу. Оправдание не смыло с Сухово-Кобылина клеймо подозрений в убийстве. Вспомните: даже в дни триумфа, после постановки «Свадьбы Кречинского», он скажет в «Дневнике»:
«Сквозь дыры сырой Сибири, сквозь Воскресенские ворота привела меня жизнь на сцену театра и, протащивши по грязи, поставила борцом прямо и торжественно супротив того самого люда, который ругал меня и, как Пилат, связавши руки назад, бил по ланитам… Между извещениями о Яре, концертах, блинах и катаньях – напечатано несколько строк о пьесе, где сказано, что она имела полный и заслуженный успех. Я так стал уединен, у меня до такой степени нет ни друзей, ни партнеров, что не нашлось и человека, который захотел бы заявить громадный успех пьесы, но даже никто не пожал мне радушно руки. Я стою – один-один».
Костя съежился. Что-то раздражало его. Казалось, интимнейшие записи выглядели фарсом, холодным, недостоверным; вырванные из контекста, мысли Кости были тупы, как куры, переходящие дорогу. От каких-либо выводов он был бесконечно далек. Он попытался вспомнить другое место «Дневников»: «Постигшее меня в прошлом году шестимесячное противозаконное и бессовестнейшее лишение свободы дало досуг окончательно отделать несколько прежде всего лишь набросанных сцен, а спокойствие угнетаемого, но никогда не угнетенного духа дало ту внутреннюю тишину, которая есть необходимое условие творчества нашего».
– …Внутренняя тишина, спокойствие духа, – пробормотал Костя. – Как совместить это со слежкой, заключением, нелепым смещением нормального?
В чем же закономерность? И есть ли какие-либо закономерности творческого процесса у гения? Почему этот барин, даже будучи «лишен свободы», действовал, исправляя сцены, писал новые, ощущая «никогда не угнетенным» «дух творчества», а он, Костя, имея все условия для оного – свободу действовать, молодость, жилплощадь, – бездействовал, позорно находя предлоги и отговорки?
Сосредоточенность, убежденность, отказ от суетного личного во имя художественного отображения высокой правды жизни – вот что дало силу и пронзительную остроту перу Сухово-Кобылина. А он, Костя, малодушный, разбросанный, с мелкими страстишками и безвольными желаниями…
Немедленно завершить начатое. Сейчас же.
Куда запропастилась заключительная глава? И вообще, была ли рукопись? Сейчас ему казалось, что он привязан к двум склоненным стволам деревьев. Они распрямятся, и его разорвет. Левое плечо онемело. Сквозь немоту тела Костя начал вспоминать свои выводы… заключительную главу. Он пошарил рукой, но папки не было. Где рукопись? Она только что валялась на диване…
– Для чего вам эти рукописи? – внезапно ворвалось в сознание Кости.
Он долго не мог понять, откуда голос и как связать концы с концами. Ему хотелось найти исчезнувшую диссертацию, но тут он увидел рядом с собой разноглазого Петю Моржова в синей куртке и вспомнил все.
Магазин «Природа»…
Потомок великих князей…
Переписка Сухово-Кобылина…
Семьсот рублей новыми…
– Зачем вам эти рукописи? – повторил парень, с удивлением взирая на Костино возвращение на землю. Бедный, он не подозревал, как тяжело было свидетелю преступлений и беззаконий российского самодержавия приноровиться к солнечной праздничности этого апрельского дня и к автобусной жизни едущих на биржу в зоомагазин.
– Рукописи? – переспросил Костя. – А… да просто так… Историей интересуюсь.
Парень отвернулся. Глаза его блуждали по знакомым улицам, по лицам попутчиков. Костя огляделся вокруг. И видения столетней давности стали отступать. Он попробовал перевоплотиться в завсегдатая зоомагазина или Птичьего рынка, приспособиться к суматошному XX веку с его не в меру развитыми детьми и чересчур высокими критериями научного анализа. И вдруг он увидел, что уже весна, земля набухла, а девицы в автобусе полногруды, и внезапно почувствовал, что и в нем снова поднимается то, что называется зовом, судьбой или любовью к человечеству, в зависимости от обстоятельств. Косте надо было поделиться своим настроением с этим потомком, душа которого, как нетронутая целина, была жестка и неплодородна.
– Рукопись, – начал он патетически и тронул Петю за плечо, – это всегда тайна. Всегда опровержение чего-то установившегося в тебе. Сначала ты видишь незнакомый почерк и сходишь с ума от неизвестности. Тебе хочется проникнуть в этот характер, заглянуть на дно человеческой души. Потом ты идешь вглубь. Твоя судьба соприкасается с чужой судьбой, иногда страшной, иногда великой, и ты становишься свидетелем исторического события. – Костя поднял глаза и вздохнул… – Но иногда умирает легенда, которую мы придумываем себе. Рукопись не соглашается с тобой и мстит за иллюзии.
Парень слушал с недоверием, его разномастные глаза мерцали светом других страстей и надежд.
– Не веришь? – возмутился Костя. – Ну хотя бы Лермонтов. Двадцать семь лет. Он не успел почти ничего. Понимаешь ты это? Он не успел быть любимым, обзавестись друзьями. Тяжелый, странный характер. В сущности, он только писал стихи, стрелялся на дуэли и совсем не успел жить. И вдруг новый неведомый факт открыт исследователями. Незадолго до смерти он любил. Быть может, самое сильное чувство. Французская поэтесса, не страшась «мнения света», бежала от мужа, консула, к русскому поэту очертя голову. Сенсация из ряда вон?
Костя оценил впечатление, произведенное рассказом. Потомок следил за его губами остановившимся взглядом. Да, теперь можно было впрыснуть дозу документальности.
Итак, первооткрыватель истории – князь Вяземский. Издательство Academia публикует обнаруженные им записки, письма и воспоминания Оммер де Гелль – той самой француженки, которая была возлюбленной Лермонтова.
Что же в этих «Записках»? После своего вояжа с мужем по Востоку: Турции, Ирану и т. д. – Оммер де Гелль поселилась на юге России, в Крыму. Любовь не знает расстояний. Лермонтов летит к ней, невзирая на преграды. Так проходят дни, недели, месяцы.
И вдруг… трагическая ссора с Мартыновым. Дуэль. Смерть оборвала последнюю любовь поэта.
«Записки» расхватали в полдня. О них толкуют историки и библиографы.
А потом в один обыкновенный день все разлетается в пух и прах.
Не было никакой Оммер де Гелль… Утка. Появляется статья двух ученых, которые все опровергают.
В «Записках» Оммер де Гелль были проставлены даты свиданий. Ученые зубры доказали, что промежуток между свиданиями недостаточен, чтобы перебраться с Кавказа в Крым в те времена. Понимаешь? Ту и Илы еще не летали, а для рысаков дня маловато.
– Вот еще, – перебил Петя Моржов, и Костя увидел испуганную тень прежней тревоги на лице потомка. – Если хотите знать, мой отец на лошади скакал остановки три за поездом и не отставал.
Ему было не по себе. Его кроличья мордочка пылала, брови сдвинулись под тяжестью вычислений. Костя видел, как парень мчался с Кавказа в Крым, менял и загонял лошадей, подобно Печорину. Сейчас надо было хватать Петю Моржова. Немедля выудить из него все мотивы, скрытые побуждения. Добиться согласия!
Но Костя чувствовал себя обязанным все объяснить до конца, внести полную ясность в историческое событие.
– Может быть, твой отец и доскакал, – задумчиво сказал он. – Но вот еще что. Взяли «послужной список» поручика М. Ю. Лермонтова на Кавказе. И оказалось, – Костя судорожно стал вспоминать, что было дальше. Он так увлекся, что действительность переплетал с фантазией, – в те самые дни, когда поэтесса расписывала свидания с Лермонтовым, их развлечения и милые беседы, именно в те дни бедный поручик брал какой-нибудь очередной аул со своим отрядом или участвовал в стрельбищах. А то и просто сидел в карцере. Понял? Как говорится – не угадали. Не сошлось.
– Как же это? – хмуро переспросил Петя Моржов и взглянул на Костю, как на убийцу.
– Князь Вяземский все выдумал и продал собственное сочинение, сказав, что подлинник записок якобы затерялся. Он передал в издательство всего лишь русский «перевод» записок француженки. А издательство поверило.
Разговор иссяк. Костя отвернулся.
Они подъезжали к «Природе». Напротив, из-за ограды Ваганькова, видна была зацветающая верба.
Вид ее, весенняя свежесть ствола снова вызвали у Кости бесполезные сожаления. По утраченному воскресному дню с Ниной. По дальней дороге, которой нет названия.
Да, весна. Удрать бы с ней в деревню…
– Лермонтов знал свою судьбу, – сказал Петя Моржов. – Мама говорила.
– Может быть. – Костя очнулся. – А она где сейчас?
– Разбилась. – Парень повел плечом, и голова его дернулась. – Их самолет над Гималаями тряхнуло. В грозу попал. – Он подумал. Потом сказал заученно: – Все были привязаны. И экипаж и пассажиры. Только она стояла в проходе, девочке какой-то зубы заговаривала. Молнии очень били в иллюминатор, – пояснил он. – Машину швырнуло камнем вниз на несколько сот метров. Тут ее и стукнуло виском о переборку.
Костя оцепенел. Этого только недоставало.
– С кем же ты тогда остался? – сказал он тоскливо.
– С отцом.
Косте не хотелось спрашивать, зачем ему было знать больше, чем надо. Но он не мог. Сейчас он будет сыпать вопросы один за другим. И пропало. Больше всего он боялся, чтобы опять не поднялось в нем то кружение головы и слабость под ложечкой, когда он делал вместо нормального разумного поступка идиотскую сентиментальную несообразность.
Но парень дотронулся до Костиного рукава:
– Смотрите! Приехали.
– А-а, – пробормотал Костя, сбрасывая с себя оцепенение. – Действительно, «Природа».
При входе в зоомагазин шла своя непонятная торговля.
Кто-то заглянул Косте за пазуху, высматривая живность; кто-то предложил щенка за канарейку, а трое в джинсах просто прогуливались и любопытствовали, что почем. Тут же горластая тетка торговала мороженым и меняла рубли на мелочь. Чуть поодаль парень с фотоаппаратом «Зоркий» держал банки с водорослями, и группа ребят пересчитывала деньги, чтобы расплатиться. Костлявый старик показал Пете белку: «Смотри! Нигде не купишь – ручная, бери, недорого возьму», а Костю уже волок другой любитель, помахивая клеткой с лимонным кенарем: «Что глаза пялишь, Майя Кристалинская так не споет. За один голос двадцать рублей дают».