«Ого, какое совпадение, – отпрянул от рукописи Костя Добровольский. – Этот тип, как и Сухово-Кобылин, говорит о созерцательности и погружении в мысль». Он придвинул тетрадь.
«– Если хочешь знать, детектив как жанр сам плоть тревожного перевозбуждения мозга, тот же эрзац, что и электронная музыка или мясо, добытое из нефти.
Тимофей расхохотался:
– Опасность не так велика.
Он подсел ко мне, усадил на колени, мои волосы чувствовали его дыхание.
– После тревог и действительных опасностей нашей убыстренной жизни, – снизошел он, – двуногое хочет пожить в иллюзорном мире детектива. Вот и все. Очень несложно. При этом оно иронически осознает маскарад происходящего.
Васю раздражала наша поза, попытка Тоши уйти от серьезного разговора и этот тон превосходства. Но он не мог трезво аргументировать.
– Человек станет психом, если не прервать эту головокружительную смену ритмов. Надо соображать, куда все движется. К чему приведет. Я готов повеситься, когда думаю, что из жизни неумолимо уходит протяженность. Длительность чувства, устойчивость дружбы и верность женщины. Искусство – это всегда пространство, наращивание чего-то, а не смена. Чтобы написать «Анну Каренину», нужны столетний парк, глухие аллеи и молчание. Такое не напишешь, бегая к телефонным звонкам и пользуясь такси. – Вася кружил по комнате, чтобы не видеть нас. – При этом заметь, – остановился он, – мы панически боимся трагического. Мы отбрасываем книгу и уходим с кинокартины при первых болевых ощущениях. Нам нужны смех, умилительные концовки, азарт и политика. Политика – возлюбленная, которую сегодняшний человек предпочел красоте и размышлениям. Газетные новости и телевизионные концерты все чаще заменяют литературные споры, на смену чувствам приходит вожделение, на смену драмам – скандалы.
– Ну и что? – Тимофей все еще пальцами ворошил волосы на моей шее. Да, да. Тем же жестом, которым это делал с артисткой в белом.
Его и сейчас не покинула спокойная уравновешенность. Она возросла от сознания своей силы и моего сообщничества.
– Какой-то великий эскулап заметил, – добавил он, – что приезд в город клоуна значит больше для здоровья жителей города, чем сто мулов, нагруженных лекарствами. Нужны шутки переключения…
Я посмотрела на Васю. Вася курил. Кольца дыма заполняли верхние углы комнаты, потом опускались ниже, и вот уже вся комната плыла в тумане. Я устала следить за словами, но что-то в этой перепалке меня задевало. Неожиданно Тоша встрепенулся:
– Ну хорошо. – Он осторожно снял меня с колен и посадил рядом. – Давай всерьез. Лично мне уже не нужны допинги духовного обогащения в виде прочитанной книги или просмотренной ленты. Я не нуждаюсь в уроках чужой судьбы и кем-то испытанных страстей. Лет в четырнадцать еще нуждался. Теперь я не имею права тратить на это время: я сам еле успеваю подумать и делать свою биографию.
Тимофей чертил что-то на телевизоре. Пыль податливо шла за пальцами, и постепенно вырисовывались лапы, туловище, уши пантеры, готовой к прыжку.
– И вообще, литература превращается в пищу детей и стариков, – повысил он голос. Когда он вот так громко рассуждал о чем-либо, становилось ясно, какой красивый, наполненный, глубокий у него голос. – Если появится что-то особо выдающееся, ты об этом все равно узнаешь, зачем же терять время на отбор? Книга для меня либо информация, либо своего рода кроссворд – кто убил, каким образом, когда. – Тимофей потянулся, полуприкрыл глаза. – Я, например, одинаково рад, если автор обманул мои ожидания или если… он их оправдал и я угадал исход. В сущности, детектив – это удовлетворение ребяческого, то есть неистребимого в человеке. Поэтому мы идем на футбольный матч, смотрим фильмы про шпионов и взбираемся на ненужные вершины гор.
Он встал, посмотрел на меня долгим взглядом, и я поняла, что ему это надоело.
Он вспомнил о времени. Он тяготился потерей времени и спешил избавиться от Васи. Он всегда спешил избавиться от кого-нибудь или чего-нибудь.
Мне стало тошно. Почему я должна признать себя убогой оттого, что люблю Блока или Чехова? И читаю до утра современную прозу? Чужая жизнь мне интересна, как собственная, иногда интереснее. Значит… я еще духовно бедна и чувства мои неразвиты?
Я подошла к телевизору с нарисованной пантерой и включила его. Видно, Вася тоже устал от всего этого. Его потянуло выпить. Это водилось за ним. А выпить было нечего. Теперь все, что он говорил, едва разжимая губы, отсвечивало в его глазах, пряталось в складках лба. У Васи был низкий, туго думающий лоб. Медленное движение мысли отражалось в набегающих складках то зыбью, то перекатами, то шло от края к краю, убегая под короткую, жесткую стрижку. А Тимофей уже с трудом терпел его.
– Вот ты умный, талантливый продукт времени, – говорил Вася. – Но ты уже пресыщен, равнодушен к восприятию более сложных явлений. Ты, как и многие, разучился накапливать свежие, индивидуально отобранные впечатления и проглатываешь любое духовное варево, если оно сдобрено пикантной ситуацией или шпионажем. Ведь детектив обрабатывает сознание под копирку скорее и лучше, чем плохие учителя, серая живопись или бездарные статьи. Все многообразие мыслей и чувств человека он сводит к привычке решать нехитрую альтернативу, кто шпион – двойник или тройник, будет дешифрован или перепродастся, убьет или выпутается.
Тимофей не слушал. Он скинул пиджак, развязал галстук и уставился в телик.
Вася встал:
– Салют, малыши. Подышу свежим воздухом. «Ночь была такая прекрасная, как женщина, которую хочешь любить и не можешь», – продекламировал он. – Привет. Пейте кока-колу, глотайте детективы и, главное, дышите свежим воздухом. Свежий воздух возбуждает аппетит и напоминает тебе, что ты – мужчина.
Дверь хлопнула. Тоша облегченно вздохнул. Он еще потягивался, расправлял мускулы под свежекрахмальной рубахой, а глаза его уже торопились. Я это видела. Я уже знала, что сейчас он скажет «пора», не дав себе труда досмотреть передачу или придумать что-нибудь для виду. Торопливо обняв меня (а вдруг я приму это как знак остаться), он скажет, – мол, извини, предстоит трудный день или рано вставать.
И он сказал:
– Пойдем, провожу тебя, завтра дел – полон рот.
Да, он всегда спешил. Он боялся, что опоздает сделать что-то, не сладит со временем и оно будет носить его, как бумажный корабль по волнам. Успеть вынырнуть, если тебя настигают обязанности, долг или плата по векселям, – вот к чему он стремился.
– Входя в реку, надо знать, где вынырнешь, – говорил он. – Поэтому не бери с собой лишнего груза. Избегай громоздких конструкций. Когда плывешь, лишний груз губителен.
Я была грузом, и он освобождался от груза».
Дочитав до этого места, Костя остановился. Его снова поразило странное совпадение. Относительно груза. Как будто он читал не дневник некой Тамары Кудрявцевой, а письмо Луизы Симон-Деманш к своей матери или подруге. Сколько раз, порываясь бежать от возлюбленного, француженка сетовала на то, что стала обузой для него. Неужели и Сухово-Кобылин мог воспринимать другую человеческую жизнь как груз: чтобы быть свободным для Нарышкиной, он «избавлялся» от груза? Костя ужаснулся этой мысли, но тут же одернул себя.
Какое все это имеет значение? Какого черта он опять сворачивает на дорогу личных перипетий автора трилогии? Но разве исследователь не обязан анализировать духовные искания писателя, извлекая их в том числе и из поступков, которыми пишется его биография? – в который раз спрашивал он себя.
Многолетняя связь Сухово-Кобылина с Луизой и была именно таким определяющим фактором для жизни и творчества драматурга. Отбросить подробности просто невозможно. Или оставить все это?
Теперь он уже не пытался ответить себе, почему он, как идиот, сидит и читает дневники глубоко безразличной ему Кудрявцевой. Разноглазый Петя Моржов. Обстоятельства гибели матери? Он невольно снова потянулся к рукописной тетрадке.
«…Становилось прохладно, – читал он, уже легко, привычно входя в стилистику дневника. – Из-под скамьи здорово поддувало. Надо было ехать домой.
Когда я поднялась, из вестибюля на улицу вышла полная, хорошо сбитая женщина в нелепом берете набекрень. На ней была разлетайка, которые носили много лет назад.
– Тома, – ахнула она, – ты что здесь делаешь?
– Жду. А вы?
– Я? Работаю. Буфетчицей. Ты разве наверх не поднималась? Наверх, где ресторан на валюту.
Я помнила буфетчицу Надю в школьной столовой. Дочь ее Соня училась в седьмом классе, а младший сын ходил в детсад. Почему-то мы все остро интересовались этой семьей. Особенно матерью и дочерью. Хотя, казалось, самым видным у них был муж Нади – летчик Валентин Гребнев. Мать и дочь привлекали к себе внимание броскостью и разнохарактерностью. Надя была резкая, шумная, вся нараспашку. Языка ее побаивалась даже директриса Валентина Дмитриевна. А Соня была тиха, задумчива, с грустным взглядом серых глаз. Казалось, она совсем не от этой матери. Обе были красивы. Одна – какой-то своей крупностью – и в теле, и в чертах лица, и в движениях. Другая – застенчивой блеклостью фарфоровых статуэток.
Я обрадовалась Наде. По крайней мере, будет знакомый человек на аэродроме.
– В стажеры поступаю, – сказала я, – на бортпроводника.
Надя ахнула:
– Вот дура! Вот скаженная! Ты же вроде на пятерки шла? – Она сбавила тон: – Ладно, ладно. Тебе виднее. Вот глянь, – показала она сквозь стекло, – индианочки сидят.
Я посмотрела. В буфете, за моим столиком, рядом с той прежней индианкой сидела другая, очень юная, но в таком же сером сари.
– Это их стюардессы, – пояснила Надя. – Самолет на Дели утром улетает. Их тут много. Видишь, ежатся, нежные. Им холодновато. И ты на Дели полетишь.
«Неужели на Дели, – подумала я. – Так-таки прямо на Дели?»
– Что ж, – сказала Надя и потянула меня за рукав. – Поедем. Тебе куда?
Я заколебалась. Мне хотелось еще поболтаться здесь одной. В этом просторе, чтобы надо мной еще побыло небо с гаснущими красными кружками и чтоб рядом шла эта жизнь за стеклом. Мне не хотелось расставаться с запахом предосеннего вечера, и зыбкой тоской в груди от давешней встречи, и моей свободой ото всех в мире – и от Тимофея, и от Софки, и от самой себя.