ый какой-то. Ну, думаю, выхожу. А он дома прыг и исчез. Где-то под шкафом притаился и ни звука. Искали, искали… Так спать и легли. Наутро отец встал сердитый. Говорит, чтобы после школы был пойман. «Обиженный, – передразнил он. – Всю ночь спать не давал, зубами лязгал».
Вечером пришла тетка, его сестра, вот у которой мы сегодня были, она гонялась за ним, гонялась… Он забился под тахту и хоть бы что. Мы давай тахту приподнимать. Тяжеленная. Подняли, держим ее на весу, я заглянул вниз – нет его. Мы тахту и опустили. – Парень снова потер лоб. – И раздавили. Только пискнул. Отцу долго не рассказывали. Он суеверный был. В приметы верил, как в погоду.
– А теперь?
– Что теперь? – Парень не понял.
– И теперь верит?
Что-то переменилось в нем мгновенно. Он сполз с дивана и пошел. У двери обернулся:
– Теперь нет. – Он потоптался, будто искал что-то между портьерами. – Вы побудьте со мной, пожалуйста, – попросил он. – А то она еще долго… тетка…
– А отец? – повторил Костя настойчиво. – Когда он приедет?
– Он не приедет, – сказал парень. – Он умер.
Костя окаменел. Ноги, как стопудовые, припаялись к полу.
– Давно… умер?
– Неделю.
Так вот, значит, как оно обернулось. Все теперь рухнуло, закружилось в мозгу Кости и полетело. Планы, идеи… Как через проявленную пленку проступают в истинном свете очертания и смысл предметов, так все происходившее в течение дня встало перед Костей с беспощадной силой и резкостью. Значит, целый день он пытался околпачить этого заброшенного парня, но не сумел. Ах, подлость-то какая. И рукописи, и книги – все подлость. Что ж теперь? А? Первое, что пришло Косте в голову, – это избавиться от вранья. Уйти из дома Пети Моржова чистым и свободным. От обмана, корысти. Ах, подлость!
– Понимаешь, – сказал он, и голос его глупо вибрировал. – Нет у меня денег. Не то что семьсот новыми, а и ста нет. Вот так. Не хочу я тебе зря шары крутить. Тебе надо стоящих покупателей. Здесь редкостнейшие экземпляры – их надо сбывать не торопясь. В хорошие руки. Понял?
– Мне сейчас надо, – сказал парень, и в голосе его прозвучали прежние нотки. – Все сразу.
– Ах, на что тебе, – отмахнулся Костя, уже плохо соображая. Надо было найти выход. Надо было что-то предпринять.
– На памятник…
– На памятник? – Костя не поверил. – Какой памятник?
– Я договорился – могут выполнить, – сказал Петя. – Корабль, а на корабле – человек в бинокль смотрит. – Глаза его мечтательно заволокло. – Пусть он глядит в свое море.
– Да, да… Конечно, – пробормотал Костя, и сердце его набухло и заметалось. – Конечно, это самое…
Сейчас вдруг оцепенение сковало его тело. Со всей беспощадностью он осознал, что в этом состоянии сделает опять глупость, первое, что придет ему на ум. Он уже влез. Он уже в капкане. Он знал это наверняка. Постороннее, ненужное ему и его работе чувство заполнило его с небывалой силой. И ничего тут не изменишь. Он возьмет этого парня к себе. Или что-нибудь еще выкинет…
Он знал и другое.
Синяя птица великого открытия снова ускользнет от него, она мелькнет в небе и скроется вместе с этими пропавшими письмами.
Защита[2]
1
За неделю до суда, во вторник, адвокат Родион Николаевич Сбруев сидел в своей длинной, как вагон, комнате и натощак курил, охваченный чувством потери. О предстоящем процессе он почти не думал, суд над Никитой Рахманиновым, угнавшим «ситроен» у соседа, которого зверски избил, не представлял интереса. Сбруев согласился вести это дело под нажимом крайне напористой матери обвиняемого, Ольги Николаевны, которая не вызывала у него никакого сочувствия, и от жалости к отцу Рахманинова, старому детскому врачу Василию Петровичу, лежавшему в больнице с оперированной почкой, которому глубоко сочувствовал.
Теперь Сбруев раскаивался в своем согласии. Парень оказался трудным, даже неприятным, обстоятельства преступления неясными. Кроме того, на Сбруеве висело другое дело, тянувшееся уже два года: дело об убийстве – обвиняемых Михаила Тихонькина и его группы, сложное и противоречивое, по которому после приговора городского суда до сих пор шли отклики возмущенных граждан, шумела печать.
Сбруев никогда не брался за два дела сразу, и это случайное совпадение было для него мучительно, как для человека, не ведавшего раздвоения.
Сейчас, прикуривая сигарету от сигареты и ощущая тоскливое посасывание в груди, он думал о том, что после смерти матери ни разу не выезжал из Москвы, что болят спина и глаза от работы по ночам и что жизнь уходит.
Он сидел в круглом, как самовар, кресле, протертом до подкладки еще отцом, его окружали вещи, которые он знал всю свою сознательную жизнь: тонкие, с выпиленными вензелями на перегородках полки, готовые рухнуть под натиском книг; громоздкий письменный стол, занимавший полкомнаты, над которым в самодельных рамках висели три фотографии: две в траурных – отца и матери, а в нарядной – их школьного выпуска. Освещала комнату низко свисавшая люстра с шестью рожками, подаренная матери к свадьбе ее родителями; просыпался он от боя старых часов, будивших когда-то Родиона в школу, потом в университет, а теперь уже не будивших его – так привык он к низкому вибрирующему звуку, растекавшемуся в ночи по всей квартире… Все это было из далекого прошлого. А сейчас?
Он подходит к зеркалу: физиономия серая, напряженно-заискивающая. Посмотрел на часы. Поздно. «Нет, к черту все, – в который раз за неделю думает он. – Пора начинать новую жизнь. Пора. Брошу курить, разгоню всех баб и женюсь. Цветной телевизор куплю, самовар электрический… Вот куплю и начну. Например, с декабря».
Родион открывает форточку, ложится на коврик, расслабляется. С выдоха начинает дыхание по системе йогов. Теперь не думать ни о чем, оставить у порога хатха-йоги все мысли, суетные желания. Сосредоточиться.
А в голове отпечатки фраз, голоса, комплименты, блаженная похвальба тостов.
Вчера проводы его бывшего подзащитного, солиста ансамбля Григория Глушкова, зашли далеко за полночь. «Едет парень на гастроль, – пел ансамбль «Ритмы», – у него такая роль». Да, едет. Вырулил. Афишу демонстрировал: «Киев, Москва, Минск, Рига… Солист ансамбля…» «Спасибо тебе, гражданин адвокат, – жмет его локоть дядя Глушкова. – Зеленый еще был. Молодость. По природе ведь он такой добрый. Ромка Хромой его подвел…» «Подождите вы, – досадливо отмахивается от них Григорий. – Выпьем за Родиона Николаевича! Помните, – обращается он к Родиону, – когда увозили меня, вы сказали: «Три года не вечность»? А потом еще добавили: «Форму нужно сохранить, парень. Потеряешь форму – на сцену больше не выйдешь. Человеку не дано повернуть время вспять, но жить спрессованно, за троих – в его возможностях. Только вот характер нужно иметь». Так, а? Колоссальную роль вы сыграли в моей жизни, Родион Николаевич. А я для вас – пшик, – он присвистывает, – один из сотен».
Григорий поворачивается то к дяде, то к Родиону. Видно, как под рубахой натягиваются мышцы, как гнется талия. «За Родиона Николаевича!» – кричит он, перекрывая шум.
Родион размяк. Мясо, пропитанное уксусом и специями, много соков, зелени – все это не зря придумано. «В рубашке ты родился, Григорий Глушков, – бормочет он, – в беленькой». А может, он не произносит это, а только думает? «Пришли бы новые «молодые дарования». Танцору в двадцать семь начинать не просто… А рассудить – совершено ли преступление? Не совсем так. Между определениями «виновен – невиновен» располагается, дорогие мои, порой весь психологический спектр бытия. От таких, допустим, простых понятий, как «оступился», «ошибся», до порока, возведенного в степень. Разобраться в этом – голову поломать надо…»
Родион с трудом поднимается, отходит от стола. Присев на подоконник, жадно закуривает. Здесь, за портьерой, можно побыть одному. Ему виден окутанный дымом профиль Григория, его молодой затылок. Редкого дарования парень. А пропал бы ни за что. За плевую махинацию. Слаб человек. Только раз подумал: «Могу же я без очереди машину получить?» И получил. Ему ведь и вправду некогда, весь год в разъездах. И заработал он деньги не как-нибудь – потом. После каждого концерта рубашки три выжмет, в гостиницу возвращается – пошатывает. А тот, кто устроил Григорию «москвич», – другое дело.
«Едет парень на гастроль. У него такая роль…» – поют на три голоса ребята из «Ритмов».
Подоконник прохладный, с улицы веет свежестью. Не двигаться, не говорить. Что же получается? Один знает законы, думает, как их обойти. Другой попался по глупости или безграмотности. А закон един. Вроде бы и преступления нет. «Что я, хулиганил, замки взламывал? – удивился Глушков на следствии. – А почему тому дяде понадобилось продавать сертификаты – какое мне дело? Не спрашивать же приличного человека?!»
Родион отбрасывает притушенный окурок в окно, присаживается к столу, молча чокается с Григорием. «Скажи, Родион Николаевич, – радостно вздрагивает тот. – Ты действительно верил, что я не знал? Действительно?» Родион кивает. Откуда Григорию знать, какой крупный куш отвалили себе его «благодетели»… Сейчас-то парень уже не споткнется: вон гости набрались, а он трезв как стеклышко. Родиону хочется сказать Григорию какие-то возвышенные, немыслимо прекрасные слова о том, что, мол, выстоял ты, парень, разогнул подкову судьбы. Но он помалкивает…
Во дворе они прощаются. «Верил, – подтверждает Родион, обнимая Григория, – ты честный парень». Григорий останавливает такси, шепчется о чем-то с водителем. Затем припадает к Родионову плечу.
…После трех первых упражнений дышится легче, мышцы становятся эластичнее.
Нет, стоп! Вчера проводы Глушкова, до этого Ларисины именины. Хватит, в конце концов.
Родион переворачивается на живот, поднимает голову и, стараясь не отрывать пупка от пола, пробует выгнуть спину. Это «кобра». Тяжеловато идет сегодня, поясница стала пошаливать последнее время. Два дня назад, когда из машины вылезал, такое приключилось – срам! Одна нога на тротуаре, другая под рулем, а вдоль спины будто каленый шампур проложили. Нет, к черту! Надо начинать новую жизнь. Режим, воздержание, никаких перегрузок.