Может быть, она уже привыкла жить без этих перепадов его настроения, в легкой свободе поступков и ощущений, когда не надо ни приспосабливаться, ни подстраиваться? Сейчас она должна была в последний раз во всем этом разобраться, все взвесить – и решить главное.
17
В городском суде ремонт кончился, помещение протопили. Олег не сразу понял, что находится в том самом коридоре, где несколько дней назад сидел с Ириной в ожидании вызова по делу Рахманинова.
Он видел, как Родион прошел в судейскую комнату, все уже было готово, но подсудимых еще не привезли. Новый секретарь – бледнолицая, прыщавая, с молодой косой женщина средних лет – раскладывала бумаги.
Олег пристроился в дальнем конце зала, и сразу же рядом очутилась Наташа. Ее ему меньше всего хотелось бы сейчас видеть. Счастье, казалось светившееся в ее взгляде, останавливало Олега, мешая поговорить с ней откровенно. И собственные его переживания – тяга к Ирине, тоска, надежда, неуверенность, сменявшие друг друга последние дни, – тоже заглохли, притаились, уступив чувству всепоглощающей тревоги.
– Хорошо, что вы не были на эксперименте, – слышит он Наташин голос, – вам повезло…
– Повезло? – удивился Олег.
– Да, это было ужасно… – Она вдруг замолкает.
– Выйдем минут на пять? – решается Олег, не зная еще, как поступит.
В коридоре, у окна, он разглядывает Наташу в полный рост. Узость бедер подчеркнута бежевой юбкой на ремешке, темно-зеленый свитер оттеняет пышность смоляных волос.
– Почему же мне повезло? – хмуро переспрашивает он, упорно решая вопрос: подготовлена ли эта женщина для понимания того, что предстоит Родиону? Пройдет всего несколько недель – и все, чем она недовольна сейчас, чем озабочена, отодвинется на сто лет…
– Трудно было вынести это.
– Но цель-то достигнута? – машинально продолжает Олег.
– Да, конечно.
– Тогда что же вас тревожит?
Она мнется.
– Не знаю. Может быть, по закону все будет правильно. Родион вывел наружу обман Тихонькина, и теперь засудят Кеменова и Кабакова… Но в одних ли статьях кодекса дело? Есть какой-то иной счет.
– Какой же?
– Сама не понимаю. В этом еще надо разобраться… В том, чья вина здесь не обозначена.
Публика хлынула в зал. Привезли подсудимых.
Олег и Наташа пробираются внутрь зала, поближе к столу суда, и оказываются с той стороны, где сидит Родион. Олег разглядывает Родиона. Сосредоточенное, упрямое лицо, недвижно лежащие на столе руки.
«Если я знаю о нем больше, чем он сам, – думает Олег, – то я и обязан решать, взвешивать. А он имеет право не думать. Знание, как выясняется, разрушительнейшая вещь порой».
Слово дают общественному обвинителю. Тот начинает медленно разбирать написанное, его плохо слушают, доказательства почти полностью совпадают с обвинительным заключением, они уже хорошо известны залу.
«Что честнее, разумнее, – продолжает стучать в мозгу Олега, – сказать Родиону обо всем, что ему предстоит, или скрыть? Как определить этот нравственный предел взаимооткровенности одного человека с другим?»
Он смотрит на друга. Для постороннего ничего такого не обнаружишь. Словно болезнь не коснулась его внешности. Вот Родион встает, уверенно льются слова, и рука знакомым жестом отсекает одну фразу от другой. До Олега доходят обрывки речи, но он плохо связывает их воедино, пропуская, быть может, самое существенное.
– …В суде выяснилось также, – врывается в его сознание, – что Тихонькин не участвовал в погоне за Рябининым и ни одного из двух ножей у него быть не могло. Сапожный нож, который якобы Тихонькин бросил в прорубь, был вам предъявлен его матерью, и, когда был продолжен допрос подсудимого, он заявил, что обманывал и следователя, и суд… Тихонькин считает себя ответственным за все, что случилось, – слышит Олег. – «Я за ними послал, – рассуждает он, – они прибежали, чтобы меня защищать… Я крикнул им «Бей!». Разве я вправе допустить, что теперь они пострадают больше меня?» Будучи по натуре своей человеком честным, Михаил сделал вывод, что должен ответить за все. Кто держал в руках по ножу, кто бил ими – для него второстепенный вопрос. Но мы с вами не можем встать на подобную позицию. Тем более что есть еще одно немаловажное обстоятельство, заставившее Тихонькина стоять на самооговоре до конца. Это обстоятельство – дружба Тихонькина с семьей Кеменовых, человеческий долг, который он платит матери Саши Кеменова, взявшей его в дом и воспитавшей в тяжелую для семьи Тихонькиных пору…
Олег теряет нить происходящего. Он вспоминает встречи с Родионом, их разногласия, споры, увлечения, всегдашнюю необходимость их друг другу. С чем это сравнишь? И имеет ли значение теперь, что кто-то из них оказался прав, а кто-то ошибался? Где, в какой точке подсчитываются эти итоги случайностей и закономерностей, ошибок и достижений, эти конечные производные наших и не наших плюсов и минусов?
«…Раньше, брат, покупали все на деньги, – говорил еще два года назад Родион, прикрыв дверь в комнату тяжелобольной матери, – до этого брали натурой, а в наш век все покупается на время. Во что его вложишь, то с тобой и останется. Новый закон: жизнь на время. Потратишь время на дело – будешь большой специалист. На женщину – будешь любим. На размеренный режим или там спорт – будешь здоров…» «А если на других?» – усмехнулся Олег. «На других? – останавливается Родька. – Тогда не будешь один. Это как в сказке с тремя дорогами».
Олег прикрывает веки, как от ожога.
Вот тебе и три дороги…
Когда Олег приходит в себя, все уже говорят разом, стучат скамейки, кто-то толкает его. Машинально он поднимается, бредет вслед за Наташей.
– Никак не привыкну к этому, – говорит она. – И порой стыжусь, что не могу Родиону помочь сочувствием. А ведь его процессы – это он и есть. Почти весь, без остатка… – Она невесело усмехается.
Олег идет по проходу, рассматривая родных и близких тех, что сидят за ограждением. Мысленно он отмечает некоторое сходство своих мыслей с тем, что вырвалось сейчас у Наташи. Пожалуй, она действительно не просто барышня из парикмахерской. Олег вспоминает о проросшей пшенице на окне, о меде. Есть в ней что-то… Это не сразу заметишь.
– Перерыв надолго? – спрашивает он уже в коридоре.
– Наверное, минут на пятнадцать, – пожимает Наташа плечами. – С Кабаковым же истерика.
В просвет неожиданного перерыва, объявленного из-за этой тряпки Кабакова, Тихонькин наконец может побыть наедине с самим собой. Из всех чувств, обрушившихся на него, самым сильным была обида. Он страдал оттого, что жертва, которую он принес ради другого, не только не была оценена Кеменовым и окружающими, но имела даже некую обратную реакцию. Получилось, что уже самообвинение в убийстве, которого он не совершал, разрушило его отношения с самыми, казалось, верными людьми. Поразительно и обидно было то, что люди на воле, которые знали правду, из-за которых он пошел на это, вели себя так, будто он был истинным убийцей. Они перестали подавать признаки жизни, бывать у его матери и сестры. Только Римма и Вася Гетман, как раз не участвовавшие в том, что произошло, не предали его, остались такими же. Михаил оказался отвергнутым именно теми, кто, казалось, больше всех должен был понять его. Ведь он был уверен, что, взяв вину на себя, поступает как человек великой души, смелый и бескомпромиссный. И когда придется ему отсиживать срок, думал он, долгими днями изнурительной работы и унылыми ночами без снов он будет утешаться мыслью, что ребята ни на минуту не забывают о его жертве, что он живет повседневно в благодарной их памяти. По нему скучают, его ждут.
Теперь же все оборачивалось по-иному. То, что уже сегодня (даже не по истечении срока) они вычеркнули его из жизни, это – а не предстоящее наказание – угнетало его больше всего. Он не мог смириться с безразличием, равнодушием к своей судьбе тех, ради кого он принял все на себя. Он так жаждал их любви, доверия, почитания! Но все произошло иначе. Оговорив себя, Михаил поступился лишь своей собственной, единственно данной ему жизнью, до которой его приятелям не было никакого дела. Это чувство утраты друзей делало его одиночество невыносимым. Тайна, которой он уже не в силах был владеть, угнетала его, ожесточила. Случилось самое невероятное: его жертва обернулась для него и его семьи только позором.
Минутами у него возникало непреодолимое желание открыть суду правду об этом деле, но его останавливала гордость, невозможность предстать в новой роли – кающегося, разоблачающего себя. Поэтому в сокровенных глубинах души он почти ждал или, точнее, надеялся, что Сбруев докопается до истины, а сам-то он останется как бы в стороне.
О возвращении домой Михаил даже не мечтал. Он знал, что прежней жизни все равно не будет. Он только искал, думал, откуда началась его действительная вина.
Последние дни он часто вспоминал о Толе Рябинине.
Раньше его воображению представал высокий парень, молча бегущий вдоль забора, ничем не примечательный, кроме своего роста… Теперь до него доходили другие сведения. Михаил узнал, что хоронили Рябинина всем районом. Оказалось, что это был странный, упрямый парень, помешанный на растениях. Он делал в школе доклад о растениях-хищниках, которые будто бы питаются насекомыми или чем-то там еще. За ним не водились увлечения девчонкой или спортом. Только вот эти растения да дружба с тем парнем, к дому которого он бежал, истекая кровью… Узнал Михаил и о проклятиях по адресу убийцы, которые неслись над гробом. И в голове Тихонькина образовалось непонятное смещение. Человек, которого он никогда не знал в жизни, будучи мертвым, становился для него все живее, реальнее, и он уже не мог представить себе, как произошла та чудовищная ошибка, в результате которой погиб этот хороший парень, и как случилось, что именно он, Тихонькин, стал инициатором всей этой истории.
В этот последний перерыв, перед вынесением приговора, Михаил так и не смог определить линию поведения, решиться на что-либо определенное хотя бы в своем последнем слове. Он чувствовал, что защита Сбруева идет по верному следу, но самолюбие мешало ему своим признанием подтвердить сказанное адвокатом. В этом состоянии неопределенности он и застал объявление судьи о конце перерыва.