Предсказание — страница 97 из 143

Вскоре он объявился лично.

Скелетообразный, с фанатичным блеском в глазах, парень этот еще долго снился ему по ночам. Он забросал Митина идеями, гипотезами, усовершенствованиями – однако без учета возможностей их реализовать. Очевидно, Легков нуждался в ком-то, на кого мог бы излить придуманное. И Митин стал этим «кем-то». Они проводили вместе много часов, после которых Матвей был в безмерном упоении и еще долго находился под магией неиссякающего дара Легкова. В дни, когда тот появлялся, даже Любка не удирала из дома. Она доставала гитару и пела, как-то так получалось, что при Легкове она всегда казалась паинькой. Почему-то всегда он умел заставить ее думать, отвечать на его вопросы.

– Благодаря чему длится жизнь? – говорил Легков Любке, буравя ее черными глазами из-под очков. – Не только ж потому, что человек ест, дышит? Есть же какая-то тайна жизни! Предки считали – душа. Пока душа жива, и человек жив… Души нет, но есть же нечто, что заставляет биться сердца в определенном ритме, вызывает схватки у роженицы, управляет через мозг телом, посылая ему миллионы невидимых сигналов?

Любка задумывалась, морща лоб.

Конечно, Митин понимал, что перед ним человек редчайшей одаренности. Он пытался отсеять из его идей бредовые несообразности, найти место, где могли бы заинтересоваться Легковым. Митин забросил все другие дела, метался по командировкам, встречался с различными деятелями. В тот день, когда такое место нашлось – в научной группе крупного электронного завода, – Митин ворвался к Кате, переполненный гордостью, разбухший от самодовольства. Он мечтал похвастаться успехом и, объяснив очередное исчезновение, завлечь свою актрисулю куда-нибудь в веселое местечко, чтоб разрядиться на всю катушку.

Когда он вошел к Кате, на столике у телефона увидел скромненькую записку: «Больше так продолжаться не может. Прости! Уезжаю к маме. Не звони, не ищи, не твоя». В тот раз он чуть не поджег ее квартиру.

А Любка и теперь дружит с Легковым, ездит встречать его в Химки, когда тот приплывает по Волге.

– …Не устал? – прервал молчание Каратаев и обернулся на Окладникова.

Они уже долго ехали, туман все густел, из-под него словно выплыл завораживающий голос их психолога.

– Ничего… Вот если б ты еще не дымил, Каратаич. Дым в легкие лезет.

– Последняя затяжка. – Каратаев вдохнул дважды, прижал окурок ко дну сардинной коробки, сплюнув в нее, заложил под сиденье. В тайге окурка наружу не выкинешь.

Еще помолчали. Дорога совсем развиднелась, туман попадался лишь в низине клочьями. Деревья словно удлинились, хмуро заглядывая в небо.

– А если нас троих проверить на совместимость? – вдруг ни с того ни с сего толкнул Каратаев Митина и усмехнулся. – Но случись нам попасть банде в руки или в аварию, останемся ли мы все при своих принципах? – Он кивнул Окладникову, прищурившись на Митина.

– При чем здесь это? – не поддержал Окладников.

Митин насторожился. Занятно дело оборачивалось.

– Может, и тебя? – Окладников посмотрел на Каратаева, тот крутанул руль в сторону, чуть не наскочив на громадный, выползший на дорогу корень. – Не обидишься?

– Выходит, ты что ж, во мне сомневаешься? – сплюнул тот в ветровик и вдруг стал наливаться краской, покраснели шея, уши.

– Брось. Это я к тому, что не надо лезть в такие вещи! – В синих глазах Окладникова вспыхнуло что-то непривычно остренькое, спортивное. – Едем мы вместе, хорошие друзья. Может, жизнь нам никогда не устроит эту проверку. Никогда мы не узнаем, как каждый из нас поведет себя, случись врагу пытать одного из нас на глазах других. И не можем мы угадать, как поведет себя тот, кого пытают, и как те, которые глядят на это.

– Ну и мысли у тебя! – Краска схлынула с шеи Каратаева. – И видно, что больной. Вот ты говорил про шум, – миролюбиво переменил он тему, – а у нас, к примеру, некоторые парни без шума и заснуть не могут, привыкли спать в кабине с работающим мотором. Чуть мотор заглохнет – они тут же просыпаются. Сечешь? – Он сбавил скорость. – К чему только человек не приспособится! Вот вливают ему пенициллин, анальгин – это ж яд из ядов, а организм и к этому применяется. Ко всякой дряни человек может приспособиться.

– Это точно, – кивнул Окладников.

– Не ко всякой, – вставил Митин, увидев, что замелькали огни Семирецка.

…Тернуховский поезд тормозил, знакомая водонапорная башня, липы вдоль железнодорожного полотна. Приехали. Да, тот Митин, который так давно ездил по тайге и северным дорогам, думая, что все у него впереди, отошел в прошлое. Теперь он иной. Душа его рвется постичь суть. «Для чего все?» Думает он, подобно Легкову. «Как прожить, чтоб не стыдно было хотя бы перед Любкой? Как сцепляется в природе одно с другим? И к чему все?» – задает он себе вечные вопросы. Митин хочет, чтобы жизнь была совершеннее, чтобы люди, открывшие новое, видели результаты собственными глазами, чтобы человеку существовать удобнее. А становятся ли люди счастливее, когда им удобнее, когда они всем обеспечены? Он мотается по свету, сравнивая, узнавая, слушая, что люди говорят. Может ли он ответить, кто более счастлив: Каратаев, Старик или Окладников? Или они с Катей, или Любка? То-то и оно.

Поезд остановился. Совсем рассвело. Митин подумал, что как раз успеет заскочить к Катерине до ее ухода в театр. Глядишь, обойдется без объяснений. И она все поймет. Ему вдруг представилось, как живут они втроем – Катя, он и Любка. Катя готовит ужин перед спектаклем, Любка собирается на свидание, чистит перышки. Вдруг она передумывает. «Папуля, – говорит его дочь весело, – может, посидим сегодня вечерком дома?»

4

Люба растягивается на койке палаты номер 431 лицом к стене, говорить ни с кем не хочется, сегодня, как назло, все заладили про сердце с барахлящими клапанами, про анализы и кто как оперирует. И дураку ясно, что сердце лучше всех – Романов, чуть слабее его – Завальнюк, сосуды на ногах и руках умеют почти все.

Луч солнца, уходя из палаты, нацеливается в Любин зрачок, она жмурится – под веками плывут разноцветные кружочки. Не слушать никого, тогда можно помечтать о Володьке, но почему-то Куранцев не возникает в ее воображении, на память приходит детство, как она маленькая и с нею мать. Легкое, ласковое бормотание, прикосновение пальцев к лицу. «У тебя жар», – шепчет мать; рука, словно обессилев, соскальзывает с лица на плечи, гладит их. Мать ослепла, она смотрит руками.

Потом из-за стены плывут забытые разговоры, голоса: осипший, прокуренный, с одышкой – тетки Люси, и материн, совсем юный, в конце фразы затухающий, словно обесцвеченный.

«Не выдумывай, Ламара, – говорит тетка сердито. – Ты, слава богу, еще жива. Ребенок тебя уважает». «Я ведь только… если что случится», – отзывается мать. «Ничего не случится, люди бывают еще с рождения слепые, а живут по девяносто лет. – Тетка попыхивает сигаретой. – Ты, Ламара, свое взяла. И красавица писаная, и наработалась всласть, и налюбилась. А я и того не успела, хотя и зрячая. Так что на жалость меня не бери. Терпи». «Нет уж, – тоненько вздыхает мать, – я чувствую, мне недолго мучиться. Любе без меня каково будет, вот что страшно». «Не хорони себя раньше времени, – сердится тетка Люся, – вон Матвей твой добился самого Фатилова, ему твою опухоль как прыщ сковырнуть. Одному из тыщи такое везение». «Я же говорю, – колокольчиками переливается голос матери, – если что, присмотри за Любой. Мотька мой вечно в бегах, а ты к Любочке ключи подберешь, уверена». «Какие к черту ключи! – взрывается тетка. – Ей через год в школу, а она как смерч какой. Где ни появится – повсюду ей разорить надо. Господи прости, за что только такие на свет родятся!» Тетка ждет, что скажет мать. Мать молчит. А еще про гены какие-то толкуют. Опять затяжка, уже с нервом, в сердцах. «Какие к дьяволу гены, ты – тихая, ангельской красоты и души женщина, муж твой хоть и балаболка, но с достоинством, плохого за ним нет. Ладно, не маши рукой. Было дело – бросил он тебя с ребенком, загулял. Но с кем не случается? Теперь каждый второй либо пьет, либо бегает. А твой, как вернулся, – все. Завязал. Волоком его от тебя не оттащишь. – Звук затяжки, и после паузы: – А вот дите у вас, извини, конечно, словно ураган какой. Все норовит смести, разбить, будто ждет, кому бы это сегодня настроение испортить». Мать вздыхает, чуть всхлипывает, но не плачет…

Ребенком Любке казалось, что мать не умеет плакать, из незрячих глаз слезы не текут, да и глаза были настоящие, темные, с желтыми искорками, со струящимся живым блеском. До сих пор Люба толком и не знает, какая версия о слепоте матери правильная. Про это все по-разному рассказывают. Одни, что у матери нашли какую-то опухоль в голове, опухоль эта защемила зрительный нерв и мать ослепла. Другие уверяют, что впервые это случилось с Ламарой всего на несколько дней. Когда у Любки была ангина с высокой температурой, а отец ее, Митин, загулял на чьем-то новоселье. Третьи убеждали, что вообще это было, когда отец уже ушел от них. Оказывается, он исчезал чуть ли не на год, потом вернулся, и вроде бы приступы с потерей зрения у матери стали после этого повторяться. Но были люди, которые уверяли, что ни загулы отца, ни опухоль здесь ни при чем, что была какая-то важная встреча, мать ходила туда вместе с бабкой, Асей Валентиновной, а вернувшись, стала метаться по дому, кричать: «Погубят, погубят!» В тот день мать руками ощупывала стены, и вообще рассудок у нее помутился. Но рассудок, как оказалось, не повредился ничуть, а вот со зрением обернулось плохо.

До Любки доходят возгласы соседок по палате, она выпрастывает голову из-под одеяла, косит глазом. Входит сестра Этери, молча кладет на каждую тумбочку по пакетику с таблетками, на пакетиках фамилии больных. У общего стола, где банки с цветами и журналы, Этери останавливается, листает «Экран».

– Митина, почему тетрациклин в туалет спускаешь? – говорит она, не глядя на Любку.

– Я? – Любка возмущенно вскидывает рыжеватые ресницы. – Да я вообще в него не хожу.