Предсмертие — страница 3 из 6

(Вот ведь несхожие, чуждые друг другу поэты, а стряслась с Россией беда, и два голоса одарили нас одной и той же молитвой. Вопль: Нет, умереть! Шепот: До первой битвы умертвить меня.)

...Лестница. Крутые ступени. Длинный коридор с длинными, чисто выметенными досками пола, пустая раздевалка за перекладиной; в коридор выходят двери и на одной дощечка: Парткабинет. Оттуда смутный гул голосов. Дверь закрыта.

Прямо напротив, прижавшись к стене и не спуская с двери глаз, вся серая, Марина Ивановна.

Вы?! так и кинулась она ко мне, схватила за руку, но сейчас же отдернула свою и снова вросла в прежнее место. Не уходите! Побудьте со мной!

Может быть, мне следовало все-таки постучаться в парткабинет? Но я не могла оставить Марину Ивановну.

Пристроив стаканчик на полу, я нырнула под перегородку вешалки и вытащила оттуда единственный стул. Марина Ивановна села. Я снова взяла стаканчик. Марина Ивановна подвинулась и потянула меня за свободную руку: сесть. Я села на краешек.

Сейчас решается моя судьба, проговорила она. Если меня откажутся прописать в Чистополе, я умру. Я чувствую, что непременно откажут. Брошусь в Каму.

Я ее стала уверять, что не откажут, а если и откажут, то можно ведь и продолжать хлопоты. Над местным начальством существует ведь еще и московское. (А кто его, впрочем, знает, думала я, где оно сейчас, это московское начальство?) Повторяла я ей всякие пустые утешения. Бывают в жизни тупики, говорила я, которые только кажутся тупиками, а вдруг да и расступятся. Она меня не слушала она была занята тем, что деятельно смотрела на дверь. Не поворачивала ко мне головы, не спускала глаз с двери даже тогда, когда сама говорила со мной.

Тут, в Чистополе, люди есть, а там никого. Тут хоть в центре каменные дома, а там сплошь деревня.

Я напомнила ей, что ведь и в Чистополе ей вместе с сыном придется жить не в центре и не в каменном доме, а в деревенской избе. Без водопровода. Без электричества. Совсем как в Елабуге.

Но тут есть люди, непонятно и раздраженно повторяла она. А в Елабуге я боюсь.

В эту минуту дверь парткабинета отворилась и в коридор вышла Вера Васильевна Смирнова, жена моего приятеля Вани Халтурина. С Верой Васильевной знакома я еле-еле, а с Ваней дружила издавна, еще в Ленинграде, еще чуть не со школьных своих времен. Ваня переехал в Москву и женился на Вере Смирновой. Теперь он в армии, а Вера Васильевна здесь, живет неподалеку от меня, и я, бывает, забегаю к ней наведаться: нет ли письма от Вани.

Цветаева поднялась навстречу Вере Васильевне резким и быстрым движением. И взглянула ей в лицо с тем же упорством, с каким только что смотрела на дверь. Словно стояла перед ней не просто литературная дама детская писательница, критик, а сама судьба.

Вера Васильевна заговорила не без официальной суховатости, и в то же время не без смущения. То и дело мокрым крошечным комочком носового платка отирала со лба пот. Споры, верно, были бурные, да и жара.

Ваше дело решено благоприятно, объявила она. Это было не совсем легко, потому что Тренев категорически против. Асеев не пришел, он болен, но прислал письмо за. (Вот и разговор с Квитко, подумала я.) В конце концов Совет постановил вынести решение простым большинством голосов, а большинство за, и бумага, адресованная Тверяковой от имени Союза, уже составлена и подписана. В горсовет мы передадим ее сами, а вам сейчас следует найти себе комнату. Когда найдете, сообщите Тверяковой адрес и все.

Затем Вера Васильевна посоветовала искать комнату на улице Бутлерова там, кажется, еще остались пустые. Потом сказала:

Что касается вашей просьбы о месте судомойки в будущей писательской столовой, то заявлений очень много, а место одно. Сделаем все возможное, чтобы оно было предоставлено вам. Надеюсь удастся.

Вера Васильевна простилась и ушла в парткабинет заседать. А мы по лестнице вниз.

Я ничего ни от кого не слыхала ранее ни о грядущей столовой (какое счастье! керосин придется добывать только для лампы!), ни о месте судомойки, на которое притязает Цветаева. О, конечно, конечно, всякий труд почетен! И дай ей бог! Но неужели никому не будет стыдно: я, скажем, сижу за столом, хлебаю затируху, жую морковные котлеты, а после меня тарелки, ложки, вилки моет не кто-нибудь, а Марина Цветаева? Если Цветаеву можно определить в судомойки, то почему бы Ахматову не в поломойки, а жив был бы Александр Блок его бы при столовой в истопники. Истинно писательская столовая.

Ну вот видите, все хорошо, сказала я, когда мы спустились на площадь. Теперь идите искать на Бутлерову, а потом к Тверяковой.

И тут меня удивило, что Марина Ивановна как будто совсем не рада благополучному окончанию хлопот о прописке.

А стоит ли искать? Все равно ничего не найду. Лучше уж я сразу отступлюсь и уеду в Елабугу.

Да нет же! Найти здесь комнату совсем не так уж трудно.

Все равно. Если и найду комнату, мне не дадут работы. Мне не на что будет жить.

Я стала ей говорить, что в Совете эвакуированных немало людей, знающих и любящих ее стихи, и они сделают все, что могут, а если она получит место судомойки, то и она и сын будут сыты.

Хорошо, согласилась Марала Ивановна, я, пожалуй, пойду, поищу.

Желаю вам успеха, сказала я, освобождая свою руку из-под ее руки.

Нет, нет! закричала Марина Ивановна. Одна я не могу. Я совсем не понимаю, где что. Я не разбираюсь в пространстве.

Я попыталась объяснить ей, что мне непременно надо побывать дома. Что у меня хворает Женя. Что вообще я должна побыть с детьми. Что должна донести до дому мед он детям обещан, и они ждут его.

Хорошо, согласилась Марина Ивановна с внезапной кротостью. Я пойду вместе с вами, подожду, пока вы будете там возиться, а потом мы вместе пойдем на Бутлерову.

Мы шли по улице Льва Толстого. Я вела под руку Марину Ивановну, а в другой руке держала стаканчик.

Я знаю вас всего пять минут, сказала Марина Ивановна после недолгого молчания, но чувствую себя с вами свободно. Когда я уезжала из Москвы, я ничего с собой не взяла. Понимала ясно, что моя жизнь окончена. Я даже письма Бореньки Пастернака не захватила с собою... Скажите, пожалуйста, тут она приостановилась, остановив и меня. Скажите, пожалуйста, почему вы думаете, что жить еще стоит? Разве вы не понимаете будущего?

Стоит не стоит об этом я давно уже не рассуждаю. У меня в тридцать седьмом арестовали, а в тридцать восьмом расстреляли мужа. Мне жить, безусловно, не стоит, и уж во всяком случае все равно как и где. Но у меня дочка.

Да разве вы не понимаете, что все кончено! И для вас, и для вашей дочери, и вообще. Мы свернули в мою улицу.

Что все? спросила я.

Вообще все! Она описала в воздухе широкий круг своим странным, на руку надетым мешочком. Ну, например, Россия! Немцы?

Да, и немцы.

Не знаю. Я не знаю, захватят ли немцы Россию, а если захватят, надолго ли. Я и об этом размышляю мало. Я ведь мобилизована. Мобилизованным рассуждать не положено. Сейчас на моем попечении двое детей, и я за них в ответе. За их жизнь, здоровье, покой, обучение, веселье.

Я рассказала ей, как, когда пароход наш еще совсем недалеко отплыл от Москвы и качался, весь темный, в черной тьме, неподалеку от какой-то ТЭЦ, немцы налетели на ТЭЦ и начали бомбить. Бомбили они не пароход, не нас, а ТЭЦ, но бомба легко могла угодить и в нас. При каждом взрыве пароход вздрагивал весь, от носа до кормы весь, вместе с нами. Я держала Женю на коленях, а Люшу за руку. Сказать по правде, боялась я отчаянно. Жила от вздрога до вздрога. Вспоминались слова Хемингуэя из романа Прощай, оружие!": Сиди и жди, когда тебя убьют... Сидела и ждала. Насколько легче бойцам в окопах, думала я тогда. У них в руках винтовки, а не детские руки. Дети же не боялись, потому что привыкли верить, что если Ида и я рядом, то ничего худого случиться с ними не может. В темноте я читала им на память пушкинского Гусара. Собственно, читала я для Люши это ведь совсем не для четырехлетних! но Женя заливался хохотом, хохотал до слез, я еле удерживала его у себя на коленях, хохотал так буйно, так безудержно, что даже взрослые, совсем не расположенные смеяться, и те в промежутках между разрывами смеялись (не над Гусаром, над Женей). Сейчас и он и Люша знают уже всего Гусара наизусть. Четырехлетний Женя, ростом прекрохотный, с полуторагодовалого, а говорит длинными, законченными фразами, десятилетнему впору. В Чистополе хозяйские мальчики (двенадцати и четырнадцати лет) смотрят на него, как на дрессированного лилипута, ходят за ним по пятам, а ончитает им:

Понюхал: кисло! что за дрянь!

Плеснул я на пол: что за чудо?

Прыгнул ухват, за ним лохань,

И оба в печь. Я вижу: худо!

Гляжу: под лавкой дремлет кот;

И на него я брызнул склянкой

Как фыркнет он! я: брысь!.. И вот

И он туда же за лоханкой.

Я ну кропить во все углы

Сплеча, во что уж ни попало;

И всё: горшки, скамьи, столы,

Марш! марш! все в печку поскакало...

Понюхал: кисло! что за дрянь! это стало теперь поговоркой у Люши и Жени, сказала я Марине Ивановне.

Она слушала меня безо всякого интереса. Так подошли мы к моей избе. Я предложила ей зайти, взглянуть на детей, но она сказала: Нет, я лучше покурю на завалинке, и села у наших ворот курить.

Стакан с медом встречен был ликованием. Оказалось, Ида выстояла в очереди керосин, и дети были накормлены настоящим обедом: щи и макароны. Ида попробовала накормить и меня, но от усталости я совсем не хотела есть: проклятая базедова и после операции давала себя знать слабостью, сердцебиениями. Прилечь бы! Я высунулась в окно и предложила Марине Ивановне пообедать.

Нет, нет, сказала она, пахнув на меня папиросным дымом. А вы будете заниматься своими детьми еще не очень долго?

Я переменила Жене компресс, измерила ему температуру. Слава богу, почти нормальная. Наскоро спросила у Люши английские слова, которые были заданы ей по книге Through the Looking-Glass эту книгу (продолжение Алисы в стране чудес Carroll'a) сунул мне на прощание в чемодан Корней Иванович. Все это я делала дурно, торопливо, наспех меня подстегивало нетерпение Цветаевой.