До сих пор, даже идя в ЗАГС, мы как-то избегали ставить этот вопрос вот так – в лоб, ибо, как сказано в очень и очень известной песне: «о любви не говори, о ней все сказано, сердце, верное любви, молчать обязано…» Все между нами изначально было понятно без слов, хотя наши перешедшие в брачный союз отношения были невероятно необычны, полны чувств, да, пожалуй, и просто невозможны.
На вопрос в лоб и ответ такой же:
– Да, если ты этого захочешь.
Она ласково взяла мою руку, не спеша чмокнула мою щеку и сказала, как выдохнула.
– Ты Пашка, и только ты, Паша, мой!
Оно бы на этом можно и поставить точку, но Настя почему-то продолжила тему вне логики.
– А костиной Леночке сейчас, вероятно, ужасно трудно…
Голос ее был приглушенный, если не виноватый. Я понял, что она на фоне нашего счастья жалеет другую женщину, счастье потерявшую. И в этом была вся она, Настя, вечно сочувствующая другим людям, готовая в любую минуту помочь. Но здесь был не тот случай: помогать было некому. В глазах Насти стоял укор, который я вряд ли смог бы объяснить. Прозвучал ее голос:
– Паш, а и в самом деле ничего нельзя понять? Ведь просто так ничего не бывает. И ты, вроде как поверенный в его делах, душеприказчик, тоже ничего не понимаешь и ничего не подозреваешь?
– Да, Насть, все это так. Я ничего не понимаю, подозревать – это его служба. – Я кивнул головой в сторону: к нам подходил в спешке Вдовин. И я, естественно, его имел в виду.
Вдовин, весь какой-то запыхавшийся и озабоченный, галантно раскланялся с Настей (я, кстати, заметил давно, что она ему была далеко не безразлична), стрельнул в меня внимательным служебным взглядом и сказал:
– Хорошо, что я вас застал, и вы никуда не отъехали. Паша, соберись с мыслями и топай к шефу. Мы сочинили проект телеграммы в Москву о событии, но… – Вдовин в недоумении дернул плечами, вздохнул и продолжил, – посол хочет с тобой пообщаться до того как телеграмма будет отправлена. Мне понятно недоумение на твоем лице, поскольку ты столько же ничего не знаешь, как остальные, но не спорить же с начальством?
Он немного помолчал, а потом с явным собственным неудовольствием добавил.
– Кого-то шеф хочет отправить в сопровождение гроба. Не исключено, что ты являешься основной кандидатурой.
«Вот те на! – я даже дернулся от неожиданности – этого еще не хватало. Видимо никто не хочет ехать в Москву гонцом с недоброй вестью. А почему Вдовин, похоже, не в восторге от моей кандидатуры? Наверное полагает, что ему было бы лучше поехать самому и там, в Центре, от всего отмазаться, поскольку лучше, чтобы была представлена версия во благо начальства и Вдовин иже с ним, а во мне, в том, что я буду стараться отмывать начальство, уверенности нет».
С искренним возмущением я возразил, ибо этого только мне и не хватало, но ответственный за безопасность колонии очевидным жестом руки показал, куда мне надо идти немедля. Я встретил беспокойный взгляд Насти, повернулся и уже отходя сказал:
– Думаю, что все дело не займет много времени. Ждите меня с дочкой дома.
В кабинете посол был один. Он сидел за столом, без всякого видимого интереса смотрел на лежащую перед ним бумагу и, когда я вошел и по его приглашению сел на диван, он протянул ее мне.
– Итак, молодой человек, я хочу, чтобы проект телеграммы вы прочитали, а я затем его подпишу. В общем и целом, ужасное событие обсуждено обстоятельно и со всех сторон. Мнение всех, в том числе и ваше, хорошо известно. Нам известен факт, поскольку он очевиден, а неочевидные причины будут ждать своего раскрытия. Об этом мы и пишем в нашем сообщении в Центр. Их там, – посол слегка пренебрежительно помахал рукой, как бы давая понять, что это его мало заботит, – это вряд ли устроит, но, как я понимаю, хоть расшибись, но что-либо конкретное нам пока не составить. Вы Иванова знали больше всех, мы радовались, глядя на вашу дружбу. Почитайте бумагу и скажите, не следует ли к ней что-либо добавить?
Посол задумчиво смотрел в окно, я читал документ, будучи вновь в сметенных чувствах. К документу я не мог ничего добавить, так и сказал:
– По моему в документе все изложено точно. Я сам мучился долго в поисках причины, но… не нашёл ни малейшего следа в этом направлении.
Я молча смотрел на посла, в страхе ожидая, что он объявит о моем отъезде в Москву вместе с гробом.
Так можно и должно было ответить послу – коротко и ясно. Но я видел, что спрашивает он не потому, что хочет каким-то образом запачкать моего друга, а он просто по-человечески переживает за него душою отца. Это было несколько неожиданно, поскольку в повседневной жизни посол не выглядел добрым страдальцем, а скорее это был вредный служебный сухарь. Но сейчас его явная озабоченность отца, у которого у самого было два взрослых сына и дочь, его стремление понять происшествие, сближали меня с ним. Я не мог ответить коротко и ясно. Пришлось как-то «раскрыть скобки»:
– Видите ли, Иван Иванович, разговоров у нас было немерено много, по темам самым разным. С чего начать?.. С политики? Константин ею всегда, даже когда был радистом на БДБ, интересовался. Особенно, внешней политикой, почему и со временем поступил в МГИМО. Как и все мы, настроен он был резко антиимпериалистически, считал, что с врагами государства трудового народа – СССР нужно сражаться неустанно и, если нужно, войной. На этой, в принципе, хотя и смягченной временем позиции, Костя находился до конца дней своих. Сбить его с нее противник не смог бы никогда. – Я немного помолчал и повторил, – никогда!
– Круг его личных интересов дальше службы, которая ему нравилась, не выходил. Он, конечно, очень любил семью, уделяя ей все свободное время. Правда, из этого времени он регулярно находил возможности для занятий спортом и чтения книжек, как он выражался, для души. Какого рода книжки? Разные, если он не брезговал ими.
Видя, что посол насторожился, я пояснил:
– Ничего особенного, Иван Иванович, в основном это были детективы, которых у нас в стране практически нет, или что-либо по истории. Комментировать прочитанное он не любил: он полагал, что это возможно лишь в порядке обмена мнениями, если собеседник эту книгу тоже читал. К Австралии, как к стране, и народу ее Костя относился положительно, считая что она в капиталистическом мире, пожалуй, наиболее разумная.
Я подумал немного и добавил:
– Если, конечно не считать Швейцарии. К русской эмиграции здесь он относился с изрядной долей скепсиса. Там у него контакты были, но поверхностные. Эмигрантов он, в целом, жалел, поскольку считал, что человеку следует жить там, где он родился, по принципу «где родился, там и пригодился».
Я замолк, вопросительно глядя на их превосходительство. Услышал вопрос:
– Скажите, Павел, а как у него складывались отношения с женщинами? Был ли он влюбчив или каким-то образом склонный к амурным приключениям?
– Нет-нет, на эти, там, всякие шашни и авантюры было у него строгое табу. Такое сложилось и по жизни. Мы с ним служили в Порккала-Удде, на нашей базе в Финляндии. Он в этой суровой боевой «дыре» прослужил пять лет. Такой тогда была служба на флоте. А у нас, в морской пехоте, матросы служили по четыре года. А там, на базе, практически не было женщин, если не иметь в виду жен офицеров и сверхсрочников. Поэтому мы при всей нашей молодости от женщин отвыкали. Романов у Кости там не было. С одной стороны: из-за отсутствия доступа к женщинам, а с другой, он был невероятно влюблен в свою девушку в Киеве, с которой намеревался составить семейное счастье. Так, к сожалению, не получилось, но привело это к тому, что он долгое время (уже после службы) женщин сторонился. Оно же ведь, Иван Иванович, как? – у одних долгое отсутствие отношений с противоположным полом вызывает неуемную жажду такого общения, разврат и распад личности. А у других притупляется чувство влечения, по привычке и инерции предшествующей жизни, подчиняется разуму. Иначе говоря, стремление и влечение в жизни, естественно, человек имеет, но контроль за ситуацией всегда обеспечивает разум. Костя относился именно к этой категории. Какой-либо глупости в этих делах он сделать не мог, для него это было бы противоестественным.
Я исчерпал себя и внешне спокойно ждал комментариев посла, но про себя я ужасно волновался, понимая, что его слова могут означать приказ о моем сопровождении гроба. Посол молчал долго, уставившись вновь в окно. По его виду я понял, что ему хотелось что-то спросить, но вместо этого он взял ручку и подписал проект телеграммы.
Затем посол по-прежнему молча смотрел в окно, и понятно было, что он решает какую-то проблему. Как и другие чиновные лица посольства, он не ожидал каких-либо серьезных выводов по службе. Ну пожурят, поставят на вид, но все же понимают, что несчастный случай – это одно, а доведение до самоубийства или, того хуже, до преступления – это другое. Последнего в нашем случае явно не видно, и такое мнение всех, а причину несчастного случая нужно искать в голове того, кто уже покинул сей бренный мир. Однако, зачем он это сделал? Нет ответа…
Я сидел и нервно ждал воли его превосходительства. Наконец…
Посол отвернулся от окна, надел очки, взял в руку перо, взглянул на меня, помолчал и, наконец, спросил:
– Вы, Павел, были с Ивановым не просто в хороших отношениях, вы дружили?
– Да, крепко и давно, лет пятнадцать…
– Близкие друзья, как известно, знают друг о друге всё, или, если не всё, то очень многое… В ваших личных разговорах, включая общение за бутылкой, не говорил ли он что-либо такое, что могло, скажем, вызвать у вас удивление или недоумение? Не мог же он быть всегда и всем доволен. Что-то же могло его раздражать или угнетать?
Чувствуя по тону недосказанность вопроса, я молча смотрел на посла пустым взглядом, который, наверное, ничего не выражал. Взгляд этот был задумчивым, поскольку я сам себе до этого задавал подобные вопросы, но ответов так и не нашел. Мне всегда казалось, да так оно и было, друг мой был всем доволен. У него, как он сам говаривал, был «морской порядок» во всем.