Представление о двадцатом веке — страница 15 из 80

И все же молчание, вера, покаяние, темные цвета, любовь к ближнему и труд породили не счастье, а пустоту. Они тосковали по какому-то знаку, им хотелось получить что-то вроде божественной выписки со счета, которая подтвердила бы, что они не зря надеются на награду. Они так устали бесконечно вглядываться в будущее, что стали еще сильнее его желать.

Будущее это и те перемены, которых они желали, открылись им у смертного одра сапожника, когда все увидели, как дочь священника Анна сидит у изголовья постели умирающего, и при этом одновременно стоит рядом со своим отцом. Увидев это чудесное раздвоение, они закрыли глаза, недоверчиво качая головами, потому что уж очень все это напоминало им прежние времена, до обращения. Не дай Бог, зрение их подвело, как это бывало после керосинного опьянения. Но стоя с закрытыми глазами, каждый из них одновременно почувствовал рядом с собой маленькую девочку, излучавшую материнское умиротворение, и во рту появился странный металлический привкус, а когда исходившее от ребенка сияние исключительной чистоты прожгло их веки, они поняли, что ей, живущей среди них, предназначено родить нового Мессию, и они тем самым будут вознаграждены за стойкость. Лаунэс станет новым Вифлеемом, а они сами — новыми апостолами.

Когда сердце сапожника перестало биться, все присутствующие настолько преисполнились святого огня, что подняли Анну на рессорную повозку и усадили ее на импровизированный трон. Движимые истовой верой, благодаря которой их взор проникал далеко за пределы Лаунэса, сквозь свинцово-серые тучи, которые неделями нависали над поселком, достигая далеких краев за холмами, где страдали во тьме язычники, они потащили телегу по грязным улицам, по бездорожью дюн и вересковых пустошей, чтобы крестить безбожников, и впереди всех приплясывал и витийствовал Торвальд Бак, пребывавший во власти высших сил (как и в тот день, когда портрет его матери упал со стены). Участники процессии прихватили кастрюли и сковородки, по которым они без устали ритмично колотили деревянными ложками. «Мир ждет нас!» — прокричал Торвальд, но когда к ночи они добрались до ближайших хуторов, то не застали там никого. Жители хуторов еще раньше тем вечером услышали глухой шум, который они сначала приняли за звуки разбушевавшейся непогоды, а потом на горизонте увидели вереницу людей. Бесчисленные темные рясы, свет, исходящий от сидящего на какой-то необычной телеге ребенка, лица людей, которые благодаря своей бледности и коросте солевых язв, казалось, светились и парили в сером тумане, — все это походило на нашествие привидений. Недолго думая, хуторяне собрали кое-какие пожитки и на всякий случай перебрались в горы.

Вернувшись глубокой ночью в Лаунэс, где в темноте белыми пенными струями хлестал дождь, миссионеры заметили, что ненастье пощадило Анну — та сидела в телеге, будто окутанная какой-то оболочкой, а на головы тех, кто тащил телегу, слетали цветочные лепестки. Когда они приблизились к морю, облака, такие плотные, что было трудно дышать, расступились, и свет, исходящий от Анны, яркой дорожкой лег на поверхность вод. Его заметили с большого галеаса, который, не придав должного значения темным пятнам на морской карте, попал в шторм. Моряки увидели свет и решили, что это маяк на холме у Рудкёпинга. Ободренные мыслью о скором спасении, они развернулись и налетели на подстерегавшую их гибельную песчаную отмель возле самого Лаунэса, где судно превратилось в щепки. Еще долгое время после того на берег выносило обломки и такелаж, а иногда и желтоватые кости, все еще сочившиеся прозрачными, густыми, словно смола, слезами радости, которые навернулись на глаза моряков перед самым крушением, и хотя описания этих событий кажутся мне сильно преувеличенными, я даже склонен считать, что в них вообще нет ни слова правды, но тем не менее именно так их запомнили все участники.

Во время поминальной службы по погибшим морякам Торвальд Бак заявил, что они погибли в Божественном свете. Однако призывать к миссионерской деятельности, к распространению слова Божьего и рассказам о новом Мессии во всех частях света он не стал, а сообщил, что мир еще не готов, но «мы спокойно ожидаем нашего вознаграждения».

Возможно, Анна так никогда и не осознала своего предназначения. Она была естественной и простосердечной, жила в мире молитв и тишины среди собственных чудес и чужих ожиданий и, казалось, не обращала никакого внимания на толпы людей, которые повсюду следовали за ней, чтобы защищать ее, следить за каждым ее шагом и усматривать какие-то предзнаменования в том, как она почесала нос. А она лишь улыбалась, когда ее в воскресной школе сажали на возвышение рядом с кафедрой, а все остальные дети старались держаться от нее подальше — их ослеплял исходящий от нее свет и оглушала мысль о том бремени, которое на нее возложено. В церкви, во время службы, когда при звуке ее серебристого, словно райская флейта, голоса у многих прихожан случались судороги, она обращала невинный взгляд блестящих глаз к пасторской кафедре, пока обездвиженных бедолаг выносили на носилках, вставив им в рот сборники псалмов, чтобы они, не дай Бог, не откусили свои приученные к пению псалмов языки. Анна была, я бы сказал, божественно наивной. Когда Торвальд освободил ее от физической работы, она стала проводить бесконечные ненастные дни у себя в комнате, в одиночестве играя в свои игры. Горы подарков и игрушек, которые приносили ей каждый день и из-за которых ее братья и сестры во Христе вынуждены были зачастую жертвовать тем немногим, что у них было, и в очередной раз утолять голод супом из водорослей или же обсасывать найденные на берегу ракушки, похоже, ее не интересовали. Ей больше нравился рождественский вертеп из спичек и сырой картошки, который для нее сделала экономка, и, похоже, ей, кроме него, ничего и не было нужно. В течение многих лет Торвальд замечал у своей дочери лишь одно пристрастие — любовь к морю. Время от времени Анна покидала свою комнатку, и тогда он чаще всего находил ее на берегу, где за ней наблюдали толпы прихожан, а она смотрела вдаль, разбирала обломки разбившегося галеаса или копалась в песке в поисках костей утонувших моряков.

Со временем она стала все больше и больше отдаляться от окружающих и совсем перестала с кем-либо разговаривать. В прежнее время она здоровалась с людьми, когда ходила гулять к морю, но после ее раздвоения из-за благоговейного отношения к ней вокруг нее возникла какая-то пустота, и она молча шла по поселку, а за ней следовали прихожане, которые бросались на землю, по которой она ступала, или же пытались подойти к ней с подветренной стороны, чтобы почувствовать окружающий ее запах, или же подглядывали за ней в туалете, а потом собирали ее испражнения и приносили их домой, как реликвию.

Какое-то время Анна вообще говорила не с людьми, а с чайками. Целыми днями бродила она вдоль берега и научилась в совершенстве изображать их крики. Но в конце концов ей надоело взывать к серому морю, и она замолчала, закрывшись в своей комнате, стесняясь всех тех, кто не оставлял ее в покое. Торвальд Бак в конце концов пришел к выводу, что у его дочери что-то не в порядке с головой, и не переставал удивляться, что Господь Бог для великой милости избрал такое скромное орудие, но успокаивал себя, повторяя, что именно нищие духом наследуют землю, ну и все такое прочее…

Анне было двенадцать лет, когда жители поселка впервые услышали, как она молится. Случилось это на миссионерском собрании, и к тому времени уже никто не мог припомнить, когда она в последний открывала рот, разве что однажды спела псалом, который Торвальду пришлось запретить, потому что он стал причиной внезапных кровотечений и обмороков у прихожан. А тут она вдруг встала, и все услышали, потеряв от изумления дар речи, как трогательно и непринужденно она молится. Прихожанам вспомнилось безоблачное небо, о котором все давно позабыли, похороны и свадьбы давних лет, и волосы на голове у них понемногу вставали дыбом. С того дня Торвальд стал брать ее с собой в миссионерские поездки по близлежащим поселкам и во время богослужения просил ее читать молитву. Она произносила ее, стоя на высоком белом табурете.

Слова ее звучали как музыка, в миндалевидных глазах появлялись слезы, сверкающие, словно жемчужины, в отсветах ее лица, и прихожане, захлебываясь от металлического привкуса во рту, сами не могли сдержать слез. Глядя на девушку в белых одеждах, они, прозревая, начинали понимать, что в своей прежней жизни утопали в трясине порока. Сотрясаясь в рыданиях, они бились головой о каменный пол и устраивали настоящие массовые истерики, которые, в моем представлении, никак не вяжутся с Данией — с датской провинциальной церковью в начале XX века, — но тем не менее имеются доказательства, свидетельства очевидцев, документы и фотографии, которые заставляют меня признать, что именно так все и происходило. И пока длилась вся эта неразбериха, Анна смотрела поверх голов, и я сомневаюсь, что она находила какую-то связь между этими воплями и самобичеваниями и своим присутствием в церкви.

В Лаунэсе она больше не выходила на улицу. Прихожане построили для нее круглую башню, из окон которой можно было смотреть на море. В башне были высокие окна, и видна она была из каждого дома в поселке, так что теперь Анна была у всех на виду. Торвальд пребывал в уверенности, что дочь в своей башне ждет непорочного зачатия, и, когда она ходила с ним на миссионерские собрания, даже он старался держаться от нее подальше, снедаемый мыслью о том, что ей предстоит, и чувствуя беспокойство, потому что в последние годы он из-за нее все чаще и чаще вспоминал свою копенгагенскую жизнь и то, как душа его жены взметнулась к потолку.

Первое предостережение явилось ему однажды вечером, когда он возвращался со встречи со своими священниками-единомышленниками, одной из тех встреч, которые заложили основу великого народного движения «Внутренняя миссия». В лодке перед ним сидела Анна, и плыли они по пылающему ковру отражавшегося в воде заката. И тут он, глядя на дочь, ощутил какое-то движение за бортом и, повернув голову, увидел, как Анна идет рядом с лодкой по сверкающей золотом дорожке, которую солнце постелило на поверхности моря. Когда он окликнул ее, она не обернулас