Представление о двадцатом веке — страница 26 из 80

— Вы непревзойденный мастер, — сказал он.

Писатель провел рукой по волосам, белым и мягким, словно взбитые сливки, и улыбнулся полубезумной улыбкой.

— Я непревзойденная шлюха, — ответил драматург.

В обязанности Адониса — вместе с семеркой других молодых людей — входило каждый вечер разворачивать синее полотно и управлять им. Полотно это изображало море в тех сценах, которые происходили на борту парохода «Монголия», и задачу свою Адонис выполнял так, что никто не мог предъявить к нему никаких претензий. Не поддаваясь соблазнам, он наблюдал, как его товарищи перенимают пристрастие актеров к спиртному и готовы оказать любые услуги пожилым мужчинам и женщинам, пытающимся продлить очарование представления, купив на короткое время возможность распоряжаться этими мальчиками, которые продавали себя в равной степени из жадности и любопытства увидеть изнанку общественной морали, фраков, шлейфов и длинных перчаток. Сам Адонис держался в стороне, потому что не хотел разочаровывать родителей, которых он понемногу уже начинал забывать, и потому что всерьез считал театральную сцену огромной и искусной машиной для облагораживания человека. Каждый вечер он с удовольствием наблюдал волшебное превращение, происходившее с актерами и зрителями, каждый вечер пьянство, истерики, неудачные и совершенные самоубийства, жестокий эгоизм куда-то исчезали и оставались лишь слезы и возгласы восторга, музыка и фейерверки, которые словно благодаря алхимической реакции заставляли зал рыдать, или взрываться, или торжественно молчать — так что слышно было лишь шарканье ног театральных служителей, время от времени выносивших на носилках тех офицеров, которые теряли сознание от душевного волнения, когда со сцены звучало:

— Мы датчане и навсегда останемся датчанами.

Поучаствовав в шестидесяти представлениях за шестьдесят дней, Адонис решил, что это и есть его жизнь. Благодаря его неизменной кроткой готовности прийти на помощь, директор и работники театра забыли о его возрасте и стали давать ему все больше и больше разных поручений. Теперь каждый вечер, когда он освобождался от своей последней технической роли, которых у него становилось все больше, его отправляли ночным поездом или почтовым дилижансом, а иногда верхом или на велосипеде, в очередной город, чтобы удостовериться, что местный реквизитор решил всегдашнюю безнадежную задачу и раздобыл бесплатно старинные диваны, королевские стулья или соорудил огромные триумфальные арки, которые требовались для представления на следующий день. Чтобы заполнять залы, привлекать в театр как можно больше зрителей и никого не разочаровывать, необходимо было расширять репертуар, и Хольгер Драхман, сам себе улыбаясь, сократил первоначальный спектакль вдвое, чтобы осталось место для представления «Под знаменем идеи». Речь в нем шла об условиях жизни рабочих, и горькая правда пьесы под конец подслащивалась сценкой «Дочь корсетных дел мастера», над которой невозможно было не смеяться, что все и делали, в особенности Адонис. Каждый вечер он, обессилевший, едва стоя на ногах, чуть не рыдал от счастья, что его окружают смех и аплодисменты.

Интриги внутри театра никак его не затрагивали. На каждом представлении он полностью отдавался иллюзиям, и этому не мешали ни нелепая мебель на сцене, ни местные статисты, выступавшие в сабо и иногда падавшие в оркестровую яму, ни крайне неподходящие помещения для спектаклей — нередко это были гимнастические залы или амбары, где с потолка свисали керосиновые лампы, болтаясь над пароходом «Монголия» и синим морем, которым мальчики, отвечающие за волны, управляли столь виртуозно, что зрители в передних рядах приподнимали платья и сапоги на пуговицах, чтобы те не промокли. Для Адониса все в театре дышало правдой, пусть даже это и был запах пудры, несгоревшего газа, просмоленных канатов, из которых делались парики, пыльных декораций и бензина, с помощью которого Адонис собственноручно выводил пятна с перчаток и кринолинов примадонны, и это в очередной раз убеждает меня в том, что Дания, вопреки распространенному мнению, страна отнюдь не бесстрастная, а напротив — самое неистовое место на карте мира. Ибо в какой другой культуре вы встретите такое двуличное поведение актрис: за кулисами, пока Адонис очищал от пятен их карнавальные костюмы, они тискали его, нашептывая, что могут научить его кое-чему в жизни, — он при этом не знал, куда от них деваться, — а на сцене они изображали нежных, тихих и трогательных девушек, светлых и поэтичных, после чего их поклонники и другие актеры, игнорируя стойкий запах бензина, осыпали лепестками роз их глубокие декольте. В какой еще культуре мы можем наблюдать столь абсурдную двойную мораль?

Иногда в памяти Адониса всплывали слова деда о том, что «жизнь, мой мальчик, это странствие по площадям и рынкам, и самое большее, на что можно рассчитывать, это на то, что Дух Божий за время выступления хотя бы раз снизойдет на актера». Адонис по натуре своей был слишком осторожным, чтобы поверить в божественное вмешательство, но никогда не возражал против этого мудрого высказывания. Он вырос под влиянием парадоксальных представлений своих родителей о честности и научился жить среди явно непримиримых противоречий. Теперь ему казалось, что стоит, пожалуй, признать правоту дедушки. В сознании Адониса его собственная жизнь тоже представлялась ему площадями, которые незаметно переросли в театральные залы и которых становилось все больше и больше, так как театру удалось получить достаточно денег для продолжения турне, и наконец наступил тот день, когда Адонис встретил Анну.


В представлении Анны и Адониса их встреча была чем-то вроде чуда, и они неустанно возвращались к ней, вспоминая все ее подробности. Оба они были убеждены, что встреча эта в каком-то смысле была спланирована, предопределена и неизбежна, и сама по себе такая мысль, конечно, крайне заманчива. Подобно Адонису и Анне все мы чувствуем потребность верить в какой-то высший смысл или уж, в крайнем случае, в возможность совершенно необыкновенного стечения обстоятельств. К сожалению, все это не так. Дело в том, что если присмотреться получше, то окажется, что пути Адониса и Анны много раз пересекались и до их встречи и что Адонис несколько раз выступал в том городе, где отец Анны читал проповеди, а значит и дочь его находилась где-то недалеко от кафедры. Если что и называть чудом, так это то, что они не встретились прежде, но это, по-видимому, можно объяснить отношением Торвальда Бака к театру — он всячески избегал его, считая дьявольским изобретением. Еще со времен копенгагенской молодости у него сохранились весьма превратные представления о водевилях. Только на водевили он тогда и ходил, и запомнились они ему как череда сцен с купающимися в шампанском девицами и какими-то рогатыми чудовищами. Директор театра Адониса со своей стороны опасался «Внутренней миссии» Торвальда Бака, и потому эти двое никогда не встречались и так никогда и не поняли того, что понятно нам с вами — что священник и директор театра, каждый по-своему, добивались одного и того же. Священник тоже старался развлекать своих слушателей иллюзиями, анекдотами и барочными диалогами, а директор в свою очередь был по-своему миссионером, который стремился донести Вечное Искусство до самой дальней деревушки. Правда о директоре и о театре, который на некоторое время поглотил Адониса, отчасти состоит в том, что все в нем мечтали открыть своим зрителям глаза на более светлую и чистую картину мира, чтобы когда-нибудь, на пустырях, после сноса сараев и амбаров, где они сейчас выступали, были построены театры, и чтобы в театры эти пришла просвещенная, знающая литературу и обладающая таким же хорошим вкусом публика, как и копенгагенская, перед которой уже не нужно будет играть эти опостылевшие балаганные попурри, напоминающие экзотических животных с переставленными местами лапами. Движимые этой мечтой и вечной нехваткой денег — что представляло собой еще одну часть правды, — театр, а с ним и Адонис, изъездили всю страну и выступали повсюду, да где только не приходилось им выступать, ведь искусство не должно чураться и самых убогих мест. Во время таких переездов в медленно ползущих поездах пути театра и Адониса, которые я тщательно прослеживал, множество раз пересекались с путями Торвальда Бака. Не однажды Торвальд, сжимая в руках цепь, тянущуюся с шеи Анны, оказывался в том же поезде, что и Адонис, всего в нескольких вагонах от него. Но только в Рудкёпинге возникли те обстоятельства, которые в любом случае возникли бы. Именно здесь Адонис вышел вдруг ненадолго на улицу, чтобы побыть в одиночестве — он, привыкший колесить по суше, внезапно вспомнил о море. Такие же мысли давно уже бродили в голове Анны, ведь море подсказывает пленнику, что заключение не будет длиться вечно, к тому же любой датчанин всегда ощущает, что окружен морем, и Адонис с Анной не могли не чувствовать этого. И вот мы добрались до того, что они стоят лицом к лицу на улице Рудкёпинга.

Когда они оказались рядом, а толпа верующих в это время двигалась дальше к церкви, Адонис, бросив взгляд в сторону клетки, Торвальда Бака и одетых в темные одежды мужчин и женщин, спросил:

— Они не станут плакать, когда поймут, что тебя нет с ними?

Анна взяла его за руку.

— Им о себе надо плакать, — ответила она и пошла вместе с Адонисом к театру.

Я не знаю, была ли это Любовь с первого взгляда. Вопрос интересный, потому что именно такая любовь считается особенной, хотя, на мой взгляд, она похожа на ту самую иллюзию, в которой участвовала Анна, когда позже тем же вечером помогала Адонису приводить в движение синее полотно моря. Но это как раз совершенно неважно, важно лишь то, что на следующий день, когда Адонис собирался сесть в поезд, который должен был увезти его из Рудкёпинга, ноги перестали ему повиноваться. Это произошло как раз в тот момент, когда вскрыли завещание бабушки Амалии и когда остальные актеры и большинство жителей города внезапно ощутили, что находятся в руках высших сил, но Адонис в этот момент был глух ко всему вокруг и осознавал только одно: ему необходимо снова увидеть Анну, и как можно скорее, лучше всего — прямо сейчас. При этом тогда он даже не знал ее имени.