Перед тем, как от гондолы убрали трап, появляется последний гость. Это женщина, и она идет к дирижаблю прямо через луг, на ней белое платье, ступает она неуверенно, то и дело вскидывая руки. Она похожа на листок во власти ветра, и, в общем-то, так оно и есть: она борется с ветром, и когда она подходит ближе, все становится ясно. Женщина действительно худенькая, очень худенькая, что называется кожа да кости, она почти невесомая и поэтому становится беспомощной добычей весеннего бриза, который и приносит ее под пристальный взор Карла Лаурица. Ей удается ухватиться за перила трапа, и на мгновение она застывает. Вероятно, тут-то она и замечает устремленный на нее взгляд внимательных глаз — откуда-то между шлемом и белой бабочкой, а Карл Лауриц, в свою очередь, видит фигурку, которая напоминает ему предания о Белой даме из его детства в Темном холме. Но, кроме этого, они явно увидели что-то еще, потому что Карл Лауриц выбирается из гондолы, спускается навстречу девушке, подхватывает ее на руки и несет наверх, она же при этом никак не сопротивляется. Как только они оказываются в гондоле, трап убирают, и дирижабль взмывает вверх. Девушка, оказавшаяся в объятиях Карла Лаурица, — Амалия Теандер, которая в своих исканиях добралась теперь до него, из всех людей именно до него.
Совершенное в детстве путешествие из Рудкёпинга в Копенгаген стало для Амалии триумфальным. Все расходы взяли на себя пастор Корнелиус, кое-кто из родственников и несколько известных жителей города. Все, конечно же, говорили о том, что надо спасать честь семьи, предоставить Кристоферу Людвигу возможность применить его предпринимательские таланты на новом месте, обеспечить детям смену обстановки, ну и все такое прочее. Но истинная причина того, что одновременно решили раскошелиться так много людей, включая и кредиторов, от которых никак нельзя было ожидать щедрости, крылась в том, что присутствие Кристофера внушало им все больший и больший ужас, постоянно увеличивая и так-то огромные пятна на их совести и напоминая им о газетной лихорадке после похорон Старой Дамы. Они начинали сомневаться друг в друге, в обществе, в маленькой и большой стрелках часов и в своих ощущениях. Пока Кристофер не исчезнет с их глаз, покоя им не будет. Не веря до конца в то, что их планы осуществятся, они снабдили его деньгами, арендовали квартиру в Копенгагене, упаковали немногочисленные пожитки, включая и печатный станок, который когда-то выиграл в карты Фредерик Теандер и который заложил основу для строительства белого дома, ватерклозетов и для завещания Старой Дамы, и погрузили весь скарб в кузов грузовика, одного из первых грузовиков в Дании. И даже помогая забраться в машину Кристоферу, потом трем его дочерям и, наконец, Гумме с ее трехколесным велосипедом, они все еще тряслись от страха. Они боялись, что в любой момент произойдет ужасное, договоренности будут сорваны и Кристофер достанет из рукава еще парочку ножей.
Амалия заметила этот страх, и он ее позабавил. Он украсил ее отъезд из Рудкёпинга, отъезд, который и так-то был восхитителен, потому что свидетелями его стало множество зрителей, как и в тот день, когда Старая Дама решила продемонстрировать народу только что установленный ватерклозет. К тому же отъезд этот был очень своевременным, потому что Амалия как раз осознала, что эти люди никогда ее не поймут. В то холодное осеннее утро, сидя в кузове грузовика, она размышляла о том, что соблаговолила родиться среди них, спустилась с небес и жила рядом с ними. Она кротко позволяла им любоваться ее отражением в зеркалах и стеклах, ее длинными локонами, миндалевидными глазами. А они не воспользовались предоставленной им возможностью, они все проспали, и теперь все кончено, ей тут больше нечего делать, а им уже ничто не поможет. И вот она уезжает, вместе с Кристофером, излучающим спокойствие и удовлетворение, Гуммой и обеими сестрами, которые, взгромоздившись на эту триумфальную колесницу, тихо погружаются в ледяное отчаяние. За день до отъезда им впервые в жизни пришлось самим отправиться за покупками и они, рыдая, прибежали в дом пастора Корнелиуса, где семья жила в эти дни, пока улаживались все формальности по закрытию предприятия, счетов и вообще завершению их жизни в городе. Глотая слезы, они засыпали Кристофера вопросами: Почему им приходится так страдать? Где мама? Что будет с их белым домом? И куда подевались все слуги? Кристофер в ответ всплеснул руками — в последнее время у него вошли в привычку резкие, энергичные жесты — и сказал, что, дескать, дешево досталось — легко потерялось! Замечание это не произвело на плачущих никакого впечатления, да и мне оно, кстати, кажется каким-то неуместным. Как можно говорить такое, когда у тебя только что умерла жена и ты обанкротился, потеряв предприятие, которое создавалось двумя поколениями семьи? Но Амалия была довольна, ей слова отца были очень по душе, ведь ей приятно было вспоминать, как они с ним вместе готовили последние номера газеты, и, когда грузовик выехал из города и сестры вместе с Гуммой заснули, свернувшись калачиком, словно какие-нибудь зверьки, именно с отцом Амалия начала делиться свои мечтами о будущем.
Однако он ее не слышал. В тот день, когда Кристофер ощутил, как в пальцах его рассыпается завещание матери, и тем не менее в его ушах звучали ее слова, в тот день ему в последний раз в жизни не изменил слух. Случившийся сбой времени и напрасные попытки Старой Дамы распланировать будущее внушили ему недоверие как к планам, так и к воспоминаниям, и поэтому он ласково смотрел на свою младшую дочь, но при этом не особенно вслушивался в то, что она говорит.
А она пыталась донести до Кристофера свое представление о большом городе. Она говорила, что в Копенгагене ожидает увидеть настоящую, героическую бедность, и бедность эту она представляла как вереницу людей, медленно бредущих под звуки тех похоронных маршей, которые ей несколько раз доводилось слышать в Рудкёпинге. Впереди идут молодые изможденные мужчины с длинными развевающимися волосами, взгляд их устремлен к горизонту, как будто они уже видят впереди победу над угнетателями, которых Амалия представляла себе врачами, священниками и адвокатами, а за ними бредут рыдающие матери и голодные дети с горящими глазами, а над всеми висит дымовая завеса, создаваемая костром революции, завеса, временно скрывающая последнюю группу людей. Скрестив руки, эти люди несут молодую женщину, черты ее лица пока что трудно разглядеть, но ясно, что это принцесса революции, датская Жанна д’Арк, и вот она все ближе и ближе, настолько близко, что нам и даже Кристоферу становится понятно, кто это, ведь она и ему, и нам хорошо знакома. Догадаетесь, кто это? Ну конечно же, это Амалия, которая сидит себе в кузове грузовика рядом с отцом и объясняет ему, что обязательно обретет королевское достоинство.
Тут Кристофер мог бы поправить дочь или возразить ей, но он этого делать не стал. Всё, кроме его внутреннего спокойствия и присутствия дочери, утратило для него смысл. Поэтому только мы можем осудить нелепое высокомерие этой девочки, которая даже в свои одиннадцать-двенадцать лет полагает, что мир, а значит, и бедность этого мира, существуют только ради нее.
Амалии нетрудно было поддерживать в голове навязчивую идею о своей избранности, потому что она выросла на безопасном удалении от реальности, в оранжерее, где никто не мог поставить под сомнение сказку про орхидею, растущую в мире лягушек, которые что-то не торопятся превращаться в принцев. Бабушка всегда говорила, что люди сами виноваты в своей бедности, и поэтому Амалия встала на сторону бедняков. От Гуммы она не раз слышала полные несусветных преувеличений истории о Парижской коммуне и беспорядках в больших городах, а со временем ее фантазии стали подпитываться французскими романами. Все это увело ее в том направлении, куда нередко уводят мечтания (лично мне это чуждо), а именно в сторону от реальности, к неисправимой вере в Народ и образу бедности, о которой она не имела никакого представления.
В Копенгагене она встретилась с жизнью обычной. Она ждала ее на улице Даннеброг — узкой улочке между высокими домами, где всегда было прохладно и сумрачно, независимо от времени года. Здесь находилась квартира, которую нашли для Кристофера, и здесь он открыл свою маленькую типографию.
Целые сутки ушли у Амалии на поиски, двадцать четыре часа она бродила по городу, широко раскрыв глаза, пытаясь найти колючую проволоку, гильотину, баррикады, Коммуну или исхудавших молодых людей, а потом она все поняла. «Поняла», может быть, и не самое правильное слово, может быть, лучше сказать, что Амалии Теандер стало ясно: Копенгаген не отвечает ее требованиям, а эти люди, которых она видит на улице, не соответствуют ее ожиданиям. Они не одеты в лохмотья, на них теплые серые пальто, и у нее никак не получается заглянуть им в глаза, чтобы увидеть отсветы костров революции. Все они смотрят себе под ноги, ходят своими протоптанными путями по тротуарам, по которым ходили их отцы, а до этого отцы их отцов, и ничто не предвещает того, что они вот-вот поднимут ее и понесут на руках — они и так-то сгибаются под бременем забот о хлебе насущном. Амалия ожидала, что будет жить среди бесправных рабочих, грузчиков угля, трубочистов, сборщиков хвороста и девочек со спичками[30]. А попадались ей какие-то парикмахеры, лавочники, ростовщики и мастеровые, и все эти усталые души направлялись в бочарни, табачные магазины, конторы и птичьи лавки, которые они унаследовали после смерти родителей, которые в свою очередь унаследовали их от своих родителей, история которых, как и история булыжника под ногами и всех этих серых зданий, теряется в предыдущих столетиях.
Это очень интересное время в жизни Амалии. Ей двенадцать лет, но она пребывает в каких-то болезненных мечтах — как и до нее, и после нее многие другие датчане, которые выросли со странным представлением, что все мы, как ни крути, сделаны из совершенно разного теста. Мечты Амалии никак не связаны с теми людьми, которые окружали ее в ее защищенном детстве, когда она поняла, что избрана. И никто ей не объяснил, что любовь и признание в первую очередь следует искать как раз там, где мы находимся, а самой ей это в голову прийти не могло. Сидя в типографии отца — комнате, где не было окон и куда не проникал дневной свет, и бродя по копенгагенским улицам, Амалия сделала выбор, которому неумолимо следовала в течение долгого, очень долгого времени. Во всяком случае, мне так кажется. Не исключено, что я ошибаюсь, может быть, у Амалии не было никакого выбора, и все дело в том, что моя мечта, наша мечта о роли свободного выбора в истории заставляет нас думать, что Амалия сама решила замкнуться в этом своем презрении. В силу непонятной надежды на простых людей эта маленькая девочка утвердилась в своей детской вере в собственную исключительность — и все это несмотря на полное непонимание близких.