Представление о двадцатом веке — страница 53 из 80

Мало кто из знакомых Амалии и Карла Лаурица в ту ночь сомневался в исходе событий. Конечно же, все были уверены, что для Амалии все кончено. Она теперь не просто одинокая женщина с ребенком, покрытая позором и оставшаяся без средств. Нет, хуже всего, что ее бросил Карл Лауриц Махони, и это самое плохое. Карл Лауриц всегда умел вовремя уходить, а кто решится подобрать то, что он бросил? Так что обитатели домов на Странвайен, в Гентофте и на Бредгаде не дают Амалии ни единого шанса. Хотя эти люди всегда любили азартные игры, не было заключено ни одного пари на ее будущее. Ведь нет сомнений, что она конченый человек. Ее ждет либо героическое самоубийство, либо быстрая социальная деградация. Остается только положить голову на подушку и погасить ночник.

И тем не менее все они думали об Амалии, но их представления о ней были противоречивыми и путанными, лишь некоторые из них сохранились в истории, и я не хочу тратить на них время, тем более что у нас есть свидетельства очевидцев — невидимых слуг, которые не спешили покинуть дом, и Карстена, который всю ночь просидел напротив матери. На протяжении этой ночи Амалия не произнесла ни слова, и в первые часы, пока заходило солнце, спускались сумерки, и она заново переживала свою безумную любовь к Карлу Лаурицу и влечение к нему, в эти часы она была похожа на ту, кем ее все считали, — молодую хрупкую женщину, похожую на загадочных мадонн на стенах гостиной и готовую в любой момент рассыпаться на части и раствориться в потоке слез, признаваясь самой себе и окружающему миру, что женщина в Дании двадцатых годов без мужа ничего собой не представляет, и особенно такая мечтательница, как Амалия, чей отец растратил все, практически все, и даже не может помочь ей деньгами, чтобы как-то облегчить эту постыдную ситуацию.

Затем одни из дорогих и заложенных часов пробили полночь, и первое, безысходно датское представление о брошенной жене сменилось другим, а лицо Амалии превратилось в бледную скорбную маску. Жизнь представлялась ей загубленной, молодость — полной ошибок, брак — бессмысленным, а Карл Лауриц — дьяволом. В этом состоянии она вполне могла бы совершить убийство, и, если бы она так и жила с этой злостью, жизнь ее могла бы превратиться в повесть о мести жены и матери, что тоже, конечно, могло бы стать интересной историей. Но этого не случилось, и нам следует придерживаться правды, которая состоит в том, что в течение ночи лицо Амалии постепенно становилось все спокойнее и решительнее. Когда занялась заря, она посмотрела на Карстена, который заснул напротив нее на диване. Амалия забралась с ногами в шезлонг, в глазах ее появился какой-то особенный блеск, и когда первые лучи солнца осветили верхушки деревьев, борзая Додо угрожающе зарычала. Она спала на коврике у камина, и как только солнце разбудило ее, она подняла голову и увидела Амалию. Та по-прежнему сидела в шезлонге, поджав под себя ноги, сосредоточенная и спокойная. Она глядела прямо перед собой, не моргая, и была в эту минуту так похожа на большую кошку, что борзая не узнала ее, и когда Амалия лениво потянулась, собака убежала из комнаты. Амалия встала, взяла Карстена на руки и отнесла в детскую. Укрыв его одеялом, она произнесла одну фразу: «То, что я сейчас буду делать, я буду делать ради тебя».

В то же утро она позвонила в контору биржевого маклера и попросила его вечером приехать к ней. Она знала, что он не откажется. Последние полчаса до назначенного времени она с третьего этажа из окна бывшего кабинета Карла Лаурица наблюдала, как маклер на некотором расстоянии от дома ходит взад и вперед по Странвайен, то и дело поглядывая на часы. Он должен постучать в ее дверь точь-в-точь в указанное время. Это была пунктуальность, к которой бабушка Амалии приучила себя и пыталась приучить своих детей, а для этого человека и его семейства последние два столетия это было само собой разумеющимся.

Он происходил из почтенной еврейской семьи, которая уже несколько сотен лет жила в Копенгагене, где создала банкирскую и брокерскую фирму с самой безупречной репутацией. Однажды, вскоре после своего прибытия в Копенгаген, Карл Лауриц пришел в высокое узкое здание на Гаммель-стран, чтобы со свойственной ему самоуверенностью предложить сотрудничество. Он получил решительный отказ именно от этого человека, который теперь оказался у дверей его дома на Странвайен. Тогда он только что встал во главе компании — после двадцати лет, проведенных в Министерстве финансов, где у него развилась аллергия, какой-то сухой кашель, появлявшийся всякий раз, когда он оказывался в одном помещении с сомнительными предложениями. Уже от одного вида шляпы Карла Лаурица, переходившего Мраморный мост, он начал судорожно хватать ртом воздух, а когда гость переступил порог его кабинета, он почувствовал зуд по всему телу, да такой неприятный, что ему после ухода Карла Лаурица пришлось расстегнуться и почесаться, что для такого застегнутого на все пуговицы юриста являлось совершенно немыслимым поведением. Карл Лауриц был не из тех, кто легко сдается, и поэтому он пригласил маклера в полет на дирижабле. Сам не понимая почему, тот пришел, и тогда впервые увидел Амалию. Позднее Карл Лауриц стал регулярно его приглашать, возможно, для того, чтобы на него самого упал хотя бы отблеск респектабельности маклера, а сам маклер — по-прежнему не понимая почему — продолжал появляться на Странвайен. Он носил темные костюмы, никогда не танцевал, ничего не пил, ел совсем немного и весь вечер бесшумно бродил из комнаты в комнату, держась у стен, понимая, что не встретит здесь знакомых, и не общаясь ни с кем — разве что на ходу пожимал руку Карлу Лаурицу.

Амалия сразу же поняла то, что никому из гостей было неведомо, что сам маклер не осознавал и что наверняка не увидел даже Карл Лауриц. С помощью накрахмаленных воротничков, сурового взгляда и чопорных манер этот влиятельный и богатый юрист пытался хоть как-то удержать себя в руках и не развалиться на составные части, потому что, на самом деле, его одолевала всепоглощающая страсть к Амалии. Эта страсть, как она понимала, была единственной причиной того, что он из года в год приходил на легкомысленные вечеринки в их дом. Ему приходилось терпеть одиночество, ужасный зуд и приступы кашля, мучившие его в непосредственной близости от такого количества собранных в одном месте сомнительных делишек, и если он и бродил весь вечер по комнатам, отвернувшись от танцующих, то лишь для того, как понимала Амалия, чтобы следить в висящих на стенах зеркалах за всеми ее передвижениями. Прежде ей и в голову не приходило удостоить его вниманием. Да, она когда-то заметила его и внесла в свой мысленный список поклонников, но они с ним вращались в разных мирах. Теперь она решила допустить его в свой.

Она открыла дверь, провела его по дому, затронув в разговоре какой-то религиозный вопрос, но все эти подготовительные маневры продолжались ровно столько, сколько Амалия сочла нужным. В спальне она сняла с него одежду — так осторожно, что ему показалось, та сама упала на пол. Когда расстегнулись последние пуговицы, он был уже на грани обморока, и Амалия подхватила его и заключила в объятия. Во время соития он безутешно рыдал, и потом продолжал рыдать всю ночь напролет. На рассвете он сидел у Амалии на коленях, в длинных шелковых трусах, посасывая белую тряпку, а она ласково баюкала его. В эти минуты она могла бы потребовать у него все что угодно. Он бы отдал ей все. Но она лишь попросила его в этой сложной ситуации стать ее доверенным лицом и советником по финансовым вопросам. Потом она помогла ему одеться, и после его ухода у нее не было сомнений, что он вернется по первому ее зову.

После того как дверь за ним закрылась, она без лишних размышлений подошла к телефону, позвонила профессору и попросила его приехать. Профессор происходил из знатного рода, все его предки были генералами и адмиралами со времен Кристиана IV. Сам он состоял на службе в чине полковника, пока не стал профессором архитектуры. Он окружал себя ореолом учености, носил медали, говорил хриплым начальственным голосом, гордился семейным богатством и другими неопровержимыми признаками мужественности, на которые Амалия не обращала никакого внимания — когда ей несколько раз довелось с ним разговаривать. Это было, конечно же, на приемах, которые устраивал Карл Лауриц и на которые он приглашал этого хлюста, этого «кавалера ордена Даннеброг в столь молодом возрасте», чтобы потешить его тщеславие — что было совсем нетрудно. Тогда-то Амалия и разглядела за его наградами измученного, загнанного в угол стареющего кобеля, прикрытого сукном мундира и золотым позументом. Она знала, что он когда-то заметил ее, и понимала, что он придет, поэтому в телефонном разговоре она не приглашала его, а отдавала приказ. Он явился одетый словно для приема у короля и так же точно, минута в минуту, как и биржевой маклер накануне. Не тратя времени на формальности, Амалия провела его в спальню, приказала снять форму и несколько раз сильно ударила его по лицу, когда он замешкался. После этого он полностью потерял контроль над собой, и она разрешила ему спустить брюки, а затем отшлепала его. Он разревелся, когда она остановилась, но она сказала, что больше ему ждать нечего — лишь эти несколько шлепков по белой военной заднице, и пора надевать штаны. В гостиной Амалия налила ему полчашки чая, чтобы он пришел в себя, а сама сидела напротив с неприступным и суровым лицом, после чего приказала ему уйти. Она не встала, чтобы его проводить, но, когда он шел к двери, она холодно сказала ему, что если он хочет снова прийти сюда, нужно оплатить некоторые из ее неотложных расходов. Стоя в прихожей, он через закрытую дверь в гостиную стал умолять Амалию разрешить ему выписать ей чек, и когда он его подписал, она распорядилась, чтобы слуги выкинули его из дома.

На следующий вечер пришел один важный министр, а еще через день Х. Н. Андерсен, и поскольку эти господа — люди известные, репутацию которых следует оберегать, я не буду распространяться здесь обо всех обстоятельствах, о которых можно было бы рассказать, и о том, что от них потребовала Амалия. Хочу только сказать, что все ее требования были скромными, таковыми они и далее оставались. Она никогда не просила много.