Представление о двадцатом веке — страница 62 из 80

Девочки остаются в темноте в полном недоумении, и лишь спустя долгую минуту начинают хихикать. Все, кроме Марии. Она все еще думает об электрике.

А потом появился солдат.

Это было в мае, в один из светлых теплых звенящих дней, и Мария занималась ответственным делом — поливала розы у проселочной дороги. Она уже долго жила в Аннебьерге и была готова к надвигающемуся событию, а именно к тому, что на дороге появляется солдат. Идет он нетвердой походкой, потому что все его внимание сосредоточено на загорелых икрах Марии, ее выгоревших на солнце волосах, привычных к работе руках, озорных глазах, и все такое прочее. У солдата светлые волосы, голубые глаза и широкие плечи. Одет он в узкие белые брюки и синюю форменную рубашку — он морской пехотинец. Видно, что он малый не промах и по всем статьям образцовый и неотразимый датский солдат.

Но это немецкий солдат. Для Марии это не имело никакого значения, она едва потом смогла вспомнить этот факт, но я сразу обратил на него внимание. Солдат был немцем, и это могло стать для Марии первым свидетельством того, что Дания уже больше года была оккупирована Германией.

Времени на размышления не было. Да и что толку стоять и смотреть друг на друга, разинув рот. Мария оставляет лейку и отправляется вслед за солдатом, шагая в ногу. Какое-то время они так идут, посмеиваясь себе под нос, а потом она нагоняет его и дальше идет рядом с ним, а Аннебьерг тем временем пропадает из виду, и они уже минуют Нюкёпинг.

Пока они исчезают вдали, и Мария даже ни разу не оборачивается, я размышляю, почему она так поступает? Почему она убегает, а не остается в Аннебьерге, где она вполне счастлива? Мне кажется, что и тогда, и позже представления Марии о счастливой жизни предполагали именно такое существование, как в Аннебьерге, — привычное ощущение защищенности, завтрак, обед и ужин в одно и то же время, раз в две недели — пение и танцы. Почему же она все-таки последовала за солдатом?

Если сказать, что Мария искала любовь, то это будет слишком банально. Это совсем неубедительный ответ, к тому же он никак не согласуется с реальными событиями. Вскоре после того, как она сбежала, в тот же день, она оказалась с этим солдатом в кузове грузовика. Он хочет взять ее за руку, но она отдергивает руку, он склоняется к ней, чтобы поцеловать ее, но она прячет от него свои розовые губки, и тогда он думает, что, вероятно, этот маленький лютик, эта Snuggiputzilein[46] ожидает от него решительных действий, он пытается расстегнуть ее форменную блузку — и внезапно оказывается на дороге: на повороте он вылетает из кузова, после чего наблюдает быстро удаляющийся грузовик. Так что если Мария и искала любви, то, во всяком случае, не первой попавшейся.

Оказавшись в одиночестве, она пожалела, что поддалась внезапному порыву и ушла с солдатом, и в тот же день решила вернуться в интернат. К этому времени она уже три года чувствовала себя маленькой девочкой, она выглядела как маленькая девочка и вела себя соответственно. Никто и подумать не мог, что Мария Йенсен может быть другой, и эта ее детскость и ввела в заблуждение двух крепких хуторских парней. Они сидели на телеге в копне сена рядом с Марией, и запряжена телега была трактором — по тем временам редкость. Ехал он в нужном направлении, удаляясь от заходящего за горизонт солнца в сторону Аннебьерга. Скучающие парни, не сговариваясь, решили попользоваться ясноглазой девушкой. Один из них схватил ее за руку и стащил с нее юбку, и Мария впервые за долгое, очень долгое время столкнулась с насилием. Первое ее инстинктивное желание было ничего не делать и поддаться, но одновременно с этим внутри у нее все сжалось, а взгляд впервые за долгое-долгое время остекленел, что когда-то служило предупреждением детям и взрослым в Кристиансхауне. В один миг она позабыла о безопасной жизни в Аннебьерге и стала соответствовать представлению о девочке, которая может за себя постоять. Когда один из парней попытался просунуть ногу между ее ногами, она молниеносно врезала ему коленом в пах, а затем вдавила оба больших пальца в его широко раскрытые от крайнего изумления глаза. Он откатился от нее, не издав ни звука. Она поднялась и шагнула на середину раскачивающейся из стороны в сторону телеги, и тут встретилась со вторым, у которого были желтые от жевательного табака зубы, а из расстегнутых штанов торчал омерзительный член. В копну сена были воткнуты вилы, их-то Мария и схватила. Парень осторожно приближался. Он уже понял, что у него необычный противник, но не понял, насколько необычный, и поэтому совершил ошибку. Поддавшись на обманное движение Марии, он зашатался, и она успела в прыжке вилами сдернуть с него штаны до лодыжек и снова отпрыгнуть, пока тот безуспешно пытался ее схватить. Теперь его свобода передвижения была ограничена, и, как только Мария вновь сделала вид, что нападает, он потерял равновесие, а когда она через секунду сделала еще один угрожающий шаг вперед, парень опрокинулся назад и исчез в сумерках. Тут же Мария увидела, что первый нападавший, шатаясь, поднимается на ноги. Стремительно развернувшись, она с ходу заехала ему вилами поперек груди. Удар сбросил парня с телеги. Добравшись до места, Мария поблагодарила любезного тракториста и добавила, что парни давно уже сошли по дороге. Трактористу показалось, что голос у нее стал ниже и взгляд теперь был какой-то отрешенный. Оставшись в одиночестве, Мария вдруг осознала, что нет никакого смысла возвращаться в интернат, что ей хочется попробовать пожить среди всей этой деревенщины и что бояться ей нечего, ну совершенно нечего. И пешком, по той же проселочной дороге, отправилась в сторону Сорё, навстречу закату.


К этому времени Карстен провел в Академии уже два года, и, хотя у меня возникает искушение перейти прямо к делу и начать рассказывать о том, как они с Марией впервые встретились, но так истории писать не положено, нельзя поддаваться притягательной силе любви, и я не хочу слушать упреки в свой адрес. Поэтому начнем с появления Карстена в Сорё за два года до их встречи, пятнадцатого августа тысяча девятьсот тридцать девятого года, когда он, под бдительным взором заместителя ректора, стоит вместе со своим и другими классами, выстроившимися перед входом в актовый зал, а потом, оказавшись в зале вместе с остальными новичками, дрожит всем телом под кессонным потолком с нарисованными на нем звездами, под суровыми взглядами бывших ректоров, портреты которых украшают стены. Поднявшись на высокую кафедру, ректор Роскоу-Нильсен произносит речь. Она, кончено же, обращена к новичкам, к детям графов, дипломатов, сыновьям чиновников таможенного ведомства, священников, директоров, управляющих лесопильными заводами, заведующих департаментами, и в отдельных случаях, как, например, в случае Карстена, детям вдов — ко всем сыновьям тех людей, которые не знакомы друг с другом, но которых объединяют непомерно амбициозные представления о собственных детях, из-за чего еще некоторое время назад они размышляли, отправить ли отпрысков в Херлуфсхольм, школу Метрополитан, гимназию Святого Йоргена или в Академию Сорё, и в итоге выбрали Сорё из-за витающего здесь духа истории.

Именно к этому духу и обращается ректор в своей речи, сразу же после исполнения одного из несравненных псалмов Ингеманна[47] под аккомпанемент учителя музыки, — псалма, мелодию к которому сочинил композитор Хайсе[48], некогда преподававший в этих стенах музыку, и сразу после того, как ректор, несмотря на слабое зрение, замечает среди коротко постриженных мальчиков Карстена, потому что у того глаза матери, которые до сих пор горят огнем в душе старого латиниста. Он простирает руку вперед, словно желая этим жестом сказать, что он — существо высшее и вся его деятельность покоится на традициях, которые, по его мнению и по мнению всего учительского коллектива, на протяжении трехсот лет оставались неизменными и, по всей видимости, таковыми всегда и останутся; не исключено, что какие-то мелкие изменения в будущем и возможны, но, по сути дела, речь, разумеется, идет о вечности. А потом он обращается к этим мальчикам шестнадцати и семнадцати лет: «Мы рады приветствовать вас в этих стенах, тут у нас все друг с другом на «вы», и если вы готовы к жизни в интернате, вы быстро вольетесь в нашу жизнь, но первое, что вы должны усвоить, — это то, что вы теперь стали взрослыми. Отныне вы должны полагаться только на себя и на собственные силы. Если вам дадут добрый совет, примите его как подарок, с благодарностью». Тут он замечает Карстена и на секунду прерывается, потому что вспоминает Амалию, затем продолжает свою речь и говорит, что уважение можно снискать, демонстрируя свои достижения на уроках и на спортивной площадке. «Но если вы почувствуете, что загордились от этого, то на пользу это вам не пойдет. И благодаря критическому отношению товарищей всякая фальшь будет обнаружена и каждый займет то место, которое определяется его личными заслугами. Вы полюбите эту школу — площадку для вашего свободного развития. Вы полюбите праздники посреди будней, исторические места — церковь Абсалона и ее надгробные плиты, выдающиеся образцы датской архитектуры с древних времен и до первой половины девятнадцатого века, величественные старые деревья, которые потом, в ваших воспоминаниях, будут казаться гораздо выше, чем они есть на самом деле», и тут ректор снова останавливается. Его переполняют воспоминания о его собственной юности в Академии, о времени, которое он всегда особенно остро чувствует как раз в такие минуты, когда приветствует только что пришедших в школу учеников. «И в конечном счете, продолжает он, сама жизнь в интернате покоится на чувстве принадлежности к этим местам, чувстве, которое будет становиться все сильнее, потому что жизнь ваша здесь будет особенной, в чем-то даже суровой, и вполне естественно искать утешения и поддержки в окружающей вас природе — такой приветливой и благодатной, что, кажется, нельзя ее не любить. Но явлением совершенно особенным, достойным восхищения, исключительным и не имеющим себе равных во всей Дании Академию делает ее внутренняя жизнь, непрерывная духовная традиция, протянувшаяся от Абсалона