Представление о двадцатом веке — страница 68 из 80

Организация обучения в университете полностью подтверждала это представление. Во главе всего стояли профессора, которых никто почти никогда не видел. Студенты старших курсов рассказывали, что они в свое время слышали от других студентов старших курсов, которые в свою очередь тоже слышали от предыдущих старшекурсников, что эти профессора когда-то в далеком прошлом, в полупустых аудиториях, читали лекции, в которых они азартно продирались сквозь непроходимые джунгли юридических тонкостей и, в конце концов, обнаруживали, что нет никакой возможности успеть пройти всю программу и что они уже много месяцев назад потеряли последнего слушателя. После чего они удалялись от суеты и тяжких учебных обязанностей и погружались в состояние, которое Карстен считал возвышенным научным молчанием и которое они нарушали лишь в исключительных случаях. Догадайтесь, ради чего! Нет, вы не отгадали, вовсе не для того, чтобы сделать достоянием общественности результаты своих научных изысканий, — с XIX столетия в Дании в области права не появилось ни одного заслуживающего внимания исследования. Они публиковали объемные, дорогие и обязательные для университетских курсов учебники, в которых вели друг с другом ожесточенную полемику и благодаря которым получали регулярный и ощутимый дополнительный заработок.

Таким образом на юридическом факультете образовалась пропасть между студентами, которые стояли на земле, или, точнее, ползали по ней, и профессорами, которые принимали экзамены и определяли очертания юриспруденции, представлявшейся Карстену в виде невесомого воплощения здания городского суда. Мне же вся эта юриспруденция больше напоминает какой-то мыльный пузырь, оторвавшийся от общества еще в XIX столетии или вообще в Средние века. Конечно же, возникшую пустоту нужно было чем-то заполнить, и труд по строительству лестницы, ведущей в храм права, взяли на себя частные менторы. Этих людей, которые давно стали мифическими фигурами, уже тогда, понизив голос, называли какими-то нелепыми наростами на прекрасном древе юриспруденции, и должен признать, что так оно, черт возьми, и было. Среди них встречались вечные студенты, бывшие студенты или незадачливые адвокаты с сомнительной репутацией. У каждого из них имелись свои странности, и даже крайне терпимому Карстену они напоминали экспонаты Зоологического музея, поблизости от которого, на Сторе Каннике-стрэде проходили занятия. Но кое-что у них было общим и ни у кого не вызывало насмешек, и вызвало бы уважение где угодно, пусть даже на стене в музее или в виде заспиртованного экспоната. Всех их сближали фантастическая память, удивительное чутье и желание заработать. Учебники они знали наизусть, могли говорить без остановки, бойко сыпать цитатами, и время от времени сообщать, что следует перевернуть страницу, — они всегда точно помнили, когда пора переходить на новую страницу учебника. Или же они могли задать какой-нибудь вопрос, например «каковы границы гражданского права?», после чего процитировать все те места в тысячах параграфов, где речь идет об этих границах. Но их отличала не только замечательная память, они умели зарабатывать, они были коммерсантами, торговцами, арендовали частные и дешевые помещения для занятий, требовали со студентов оплату за месяц вперед и отказывались — как подсказывало им их юридическое чутье к вопросам налогообложения — выписывать квитанции. Из-за жесткой конкуренции между ними менее хваткие были выдавлены во мглу военного времени, а те, кто остался, — чудаковатые, но толковые педагоги, которые всегда посылали на экзамены наблюдателей и, обладая завидной интуицией, позволявшей предвидеть то, что снизойдет свыше, демонстрировали почти провидческую способность предсказывать экзаменационные вопросы.

Один из этих менторов сыграл в жизни Карстена заметную роль, звали его Тюге Любанский, и он преподавал гражданское право. Не думаю, что отношения этих двоих можно было назвать дружбой, все отношения Карстена с другими людьми предполагали дистанцию и вежливость, правильнее было бы сказать, что они с Любанским стали приятелями. К их знакомству имел отношение еще один человек, и появился он в самом начале, во время первых занятий с ментором в помещении Юношеского христианского общества на улице Сторе Каннике-стрэде. Снаружи палило солнце, стояла удушливая жара, а перед Карстеном сидела одна из немногих студенток на всем факультете — волосы ее были заплетены в две тяжелые светлые косы, между которыми, словно дыра, сиял затылок. Это очень мешало ему сосредоточиться и о чем-то ему напоминало, отвлекая внимание от лежащей перед ним книги, в которую переплетчик вставил чистые листы, сотни чистых страниц, ожидающих его заметок, которые Карстен не делал, потому что обнаружил, что девушка, несмотря на то что она вроде бы и не оборачивается, одаривает его взглядом, который в то время назвали бы «лучезарным». И тем не менее именно в этот момент Карстен впервые по-настоящему слышит голос Любанского. Трудно сказать, почему это происходит именно в это мгновение, но так уж получилось, что девушка вдруг перестает существовать, а все внимание Карстена оказывается захвачено ментором — его проникновенным голосом, независимыми взглядами и той явной толикой безумия, с которой Любанский в течение лекции снова и снова приближался к теме границ юридического мышления, и Карстена впервые посетила мысль, что, возможно, даже у самых мудрых людей нет ответов на все вопросы. Когда занятие закончилось, он остался на месте, неподвижно уставившись на доску, с которой ментор стирал написанное. И вдруг Карстен заметил, что сидевший рядом с ним молодой человек тоже никуда не ушел, и повернувшись к нему, увидел своего школьного товарища, Мальчика-из-актового-зала. Карстен долго изучал его, желая убедиться, что это действительно он, что на его лице отсутствуют страшные следы той венерической болезни, которой его в свое время наградили сплетники. Но молодой человек выглядит здоровым, бодрым и полным юношеской энергии. Карстен ощутил какое-то приятное щекотание в животе от того, что вновь оказался рядом с этим неугомонным щуплым мятежником, предвкушая его провокационные речи — пусть он их пока и не слышал. Вскоре Любанский подсаживается к молодым людям и начинает рассказывать анекдоты и истории из ночной жизни Копенгагена, демонстрируя свое презрение к юридическим институтам, и каким-то образом они уже оказываются за столиком в кафе, пьют эрзац-кофе со слоеными булочками (думаю, за счет Карстена) и говорят, и говорят, а лето между тем проходит, наступает осень, а потом зима и снова весна. Карстену их разговоры запомнились как нескончаемое словесное опьянение.

Оказалось, что Мальчик — коммунист, ну конечно же, он коммунист, Карстен с удовольствием отмечает, что его старый знакомый всё так же во всем отличается от большинства. Но это еще не все, вскоре он рассказывает им, что участвует в Сопротивлении, и с детским восторгом демонстрирует Карстену и Любинскому свои фальшивые документы, подпольные газеты и украденный немецкий «парабеллум», такой тяжелый, что он может поднять его только двумя руками, и такой большой, что кажется, под его исландским свитером скрыта чудовищная опухоль. Любанский, конечно же, не остается в долгу, он тоже пытается обозначить свои границы и с неприкрытым презрением рассказывает об удалившихся от мира профессорах университета, о юристах-коллаборационистах, об адвокатской жизни, суровой и скверной, но отражающей реальность. В какой-то момент он рассказывает, как министр юстиции Туне Якобсен и президент Верховного суда Троэльс Г. Йоргенсен в 1941-м и 1943-м содействовали немцам при арестах трехсот-четырехсот коммунистов, продемонстрировав, что датская полиция, несмотря на свою небольшую численность, способна на проведение успешных операций не хуже других, и рассказывая об этом, Любанский с издевкой ухмыляется, подчеркивая тем самым, что это, конечно, вопиющее злодеяние, но такова уж жизнь.

Эту историю Карстен не забыл. Несмотря на все остальные истории и циничные шутки Любанского, это событие прочно запечатлелось в его душе. Отчасти еще и из-за того, что Любанский упомянул имя Луи фон Коля. Карстен вспомнил, что это один из тех людей, которые навещали Карла Лаурица незадолго до его исчезновения. Во всяком случае, история эта зародила в душе Карстена первые, робкие сомнения в торжестве правосудия, Верховном суде и буржуазных ценностях, и каким-то образом рассказ Любанского перекликался для него с проведенными в одиночестве днями в Академии Сорё после выпускных экзаменов, вызывая какое-то неясное, необъяснимое разочарование.

Во время этих вечерних и ночных разговоров после занятий, в погруженном во тьму городе, Карстен всегда сидит между своими собеседниками. С одной стороны от него Мальчик увлеченно говорит о Сталине, Тысячелетнем царстве, мировом коммунизме и борьбе русских против нацизма осуждая политику сотрудничества с немцами, короля и коллаборационистов, а с другой стороны стола сидит Любанский, который во всем с ним согласен, да, это аморально, черт возьми, но вместе с тем это реалистическая картина мира, и не заказать ли нам еще кофе с булочками? Карстен на этих их заседаниях обычно ничего не говорит, он внимательно слушает, но особенно в разговоре не участвует, просто потому, что ему нечего сказать. Та действительность, о которой говорят Мальчик с Любанским, знакома ему по этим разговорам и только по ним, в остальном его жизнь состоит из службы в Статистическом управлении, работы посыльным, гражданского права, ужинов с матерью и тяжелого беспробудного сна. Да у него и нет никакой надобности что-либо говорить, он очарован этими уверенными в себе интеллектуалами, их знаниями, их взглядами, их энтузиазмом, идеализмом и цинизмом. При этом он не может избавиться от ощущения, что сам так мало может и так мало знает, он чувствует себя каким-то насекомым, которое сидит где-то в темноте, наблюдая, как сияют другие, а у него даже нет сил вспорхнуть и приблизиться к свету. Все это время, вроде бы и недолгое, хотя на самом деле прошло, вероятно, несколько лет, Любанский с Мальчиком были его идеалом, точно так же как прежде идеалами для него были отец, мать и ректор Роскоу-Нильсен, с той лишь разницей, что эти два парня в аудиториях Юношеского христианского общества играли роль искусителей, их речи и их взгляды, похоже, были адресованы именно ему, и они подводили его к границам, которые ему очень не хотелось пересекать.