Представление о двадцатом веке — страница 69 из 80

В эти годы Карстен ко многим людям относится как к образцам для подражания, потому что так уж он воспитан, он усвоил, что надо учиться у тех, кто служит примером. Будь на то воля Амалии, мир Карстена состоял бы из тех немногих, на кого смотришь снизу вверх, — гениев, и множества других людей, кого презираешь и боишься, — рабочих, торговцев в табачных лавках или безработных. Но мир Карстена не столь прост, и не все в его жизни так, как хотелось бы Амалии. Есть в его душе мечты о нежности, которые не понравились бы Амалии, и одна из них связана с девушкой с озера в Сорё, и девушка эта не образец для подражания и не объект презрения, она что-то третье, неопределенное, то, что с каждым днем становится все ближе и ближе.

Однажды Мальчик не явился на занятия, и случилось это впервые. Он не пришел и на следующий день, и через день тоже. Его искали, обзванивали всех кого могли, его заплаканные родители пришли на Сторе Каннике-стрэде и расспрашивали его сокурсников, но никто ничем не мог помочь. А потом Карстен вспомнил имя на одном из его фальшивых удостоверений личности. Так его и нашли, точнее, нашла его девушка с косами. Она обошла все больницы, называя то имя, которое запомнил Карстен, пока не оказалась в лазарете на Нюеландсвай, где ей сообщили, что Мальчика похоронили накануне. В состоянии прострации она вернулась в город и, придя на занятия, сообщила всем, что Мальчика нет в живых.

Он погиб во время неудачной ликвидации осведомителя. Планировалось, что Мальчик подойдет к двери квартиры, позвонит и, когда тот откроет дверь, выстрелит в упор. Так обычно делали и так бы оно и случилось, но, конечно же, Мальчик отверг проверенный путь, он решил поиграть с опасностью, открыто фланируя перед домом доносчика, чтобы щегольнуть своей храбростью, «парабеллумом» величиной с тыкву и верой в победу мирового коммунизма, пока осведомитель не открыл окно и, неспешно прицелившись, не застрелил его. Девушка рассказывала медленно, губы ее на фоне бледного, застывшего как маска лица с трудом складывали фразы, и было видно, что и она, ни разу прежде не перемолвившаяся с Мальчиком ни словом, сидевшая несколько лет к нему спиной, глубоко потрясена обаянием, исходящим от людей, которые искренне верят в свое дело и ради всех нас готовы целиком ему себя посвятить. Излив душу перед этими людьми, с которыми она никогда раньше не говорила, но сердце которых, как она чувствовала, Мальчик завоевал, она разрыдалась, и занятия уже не могли продолжаться. Поддавшись всеобщей растерянности и внезапно возникшему чувству общности, Любанский подошел к столу Карстена и, понизив голос, стал что-то сбивчиво говорить о жизни, смерти, религии и мире, который суров, но справедлив, и хотя у Карстена кружилась голова, как если бы он потерял много крови, голос Любанского в какой-то момент, как и много раз прежде, пробился в его сознание, и он почувствовал, что этот человек, прекрасный педагог, ментор и знаток гражданского права, внезапно потерял контроль над собой. Утирая слезы, он с раскаянием и одновременно со злорадством рассказывал, как он использовал средства своих клиентов, а почему бы и нет, говорил он, ведь они просто лежат у них на счетах, и да, это, конечно, неправильно, но так уж устроен мир.

И тут Карстен не выдержал и бросился прочь из аудитории. Выйдя на Сторе Каннике-стрэде, он устремился напрямик через центр города, мимо кирпичных саркофагов, скрывавших памятники, в сплошном потоке велосипедов, газогенераторных автомобилей, внезапных окриков и выстрелов, а сердце его бешено билось, не в силах принять смерть Мальчика и откровения Любанского. Подходил к концу июнь 1944-го, светило солнце, люди вокруг Карстена озлоблены, скоро начнется общенациональная забастовка, но Карстен ничего не замечает, он полностью погружен в себя и, пребывая в каком-то трансе, бредет в неизвестном направлении. Нельзя сказать, что он думает, скорее, он что-то ищет, и ищет он то, что я бы назвал высшим порядком. Для Карстена смерть Мальчика, признания Любанского, их ночные разговоры, последние дни в Сорё и события еще более далекого прошлого, когда исчез Карл Лауриц, складываются в одну картину — у него возникает страшное подозрение, что спокойная жизнь и порядок — это уже что-то недостижимое. И мысль его обращается не к религии, и не к Королю и Отечеству — все-таки это уже 1944 год, он ищет другое — здравый смысл среднего класса, глубоко укорененную датскую веру в то, что все, или почти все, люди на самом деле стремятся к одному и тому же, и хотят они спокойствия и порядка, постоянной работы, уважения к Народному духу, Культуре и Вечным ценностям. Карстен не считает, что кто-то должен насаждать эти ценности, ему представляется, что они должны возникнуть сами по себе, должны выкристаллизоваться в дискуссиях образованных людей, таких как Любанский и Мальчик, которые как раз сегодня предали его — один бессмысленной смертью, а другой бессмысленными признаниями. При этой мысли у Карстена на глаза наворачиваются слезы, и он, плачущий, бредущий под июньским солнцем по Ратушной площади, которая вдруг обрела сходство с воронкой от снаряда, потому что на ней спешно строят новое бомбоубежище, становится для меня символом того, как трудно было оставаться честным рядовым гражданином в Копенгагене середины двадцатого века.

Лишь оказавшись в Тиволи, он понял, где находится, но то, что он здесь оказался, определенно не было случайностью, и он сам это почувствовал. Что-то в аккуратных дорожках старого сада, его изящных павильонах, озере и в музыке Лумбю[57] напомнило ему о доме, об Академии Сорё и о том порядке, к которому он стремился. Бродя по посыпанным гравием дорожкам, он с наступлением сумерек почувствовал, как его обволакивает одиночество. Он прошел мимо Стеклянного павильона, где молодые люди отплясывали джиттербаг, — в отличие от него, вовсе не отягощенные, похоже, мировой скорбью, и вновь дал волю слезам и хорошо знакомому, вечному датскому чувству, повторяя про себя: «Почему же никто не любит меня, если моя душа так прекрасна и огромна, как океан». И раз уж речь зашла об океане, то он как раз подошел к озеру, и тут невольно обратил внимание на странное обстоятельство — многие важные события в его жизни происходят у воды. И действительно, когда он проходит мимо кондитерской, терраса которой полуостровом выдается в озеро, он видит ее за столиком.

Она сидела в глубине террасы, в легкой туманной дымке, ее охранял целый караул мужчин в синей рабочей одежде, расстегнутых на груди рубашках, с закатанными рукавами и татуировками на руках. Карстен замер на месте. Это была она, девушка с озера Сорё, и до нее было идти и идти, и на сей раз у него не было лодки, он был трезв и несчастен, и люди, сидящие рядом с ней, стали обращать на него внимание, люди эти — рабочие, по ним сразу видно, что рабочие, ему здесь нечего делать, все равно его никто не любит, все возможности, которых у него на самом деле никогда и не было, давно упущены, и пора ему убираться отсюда вместе со своим внутренним океаном. И когда он приходит к такому выводу, он уже идет в ее сторону. Он наталкивается на светильники, изобретенные другом Амалии Поулем Хеннингсеном, спотыкается о мраморные ступени, перерезает путь официантам, которые опрокидывают на него эрзац-пирожные и проливают фруктовое военное вино, он наступает на бесчисленные женские туфельки и пробивается через библейский град проклятий, ему вообще приходится многое претерпеть — и вот он стоит перед марлендитриховскими ногами. За его спиной весь ресторан приходит в движение, к нему с криками приближаются неприятности и над головой сгущаются тучи, но он не сдается, он знает, что наконец-то он что-то понял, что если где-то в этом мире еще есть порядок и справедливость, то это как-то связано с этой девушкой. Поэтому он раскланивается с татуированными кавалерами, официантами и возмущенными дамами вежливо и решительно, и в этом нет ни капли снисходительности или страха, а есть лишь огромное желание договориться на этот раз о встрече. И ему назначают встречу, на завтра, «примерно в это же время и в этом же месте, братишка», — говорит девушка. И тут до Карстена добегают официанты, его вышвыривают на улицу, и он парит посреди la bella notte[58], опьяненный счастьем.

Из-за этого ощущения счастья я и описываю их встречу, потому что в жизни Карстена в те годы было очень мало действительно счастливых событий, и поэтому следует вспомнить о той ночи. Но хотя Карстен тогда и решил, что добрался до конца радуги, это оказалось лишь ниточкой надежды, которая лопнула на следующее утро, когда в Тиволи разорвались несколько бомб, уничтожив Стеклянный павильон, американские горки и концертный зал вместе с оригиналами нот Лумбю, забросив горящий рояль через озеро в кондитерскую, сгоревшую ярким пламенем вместе с ожиданиями Карстена. Из окон Статистического управления он увидел дым, услышал грохот и понял, что идти теперь бессмысленно, ведь, конечно же, невозможно встретиться с девушкой в оцепленных солдатами руинах, к тому же он немного побаивался, и к тому же не может быть, что она придет, думал он, но тут он ошибся. Мария готова была встречаться с кем угодно и где угодно, если ей того хотелось, а ей очень хотелось встретиться с тем красивым мальчиком с прямым пробором и отчаянием во взгляде. Поэтому она проникла через оцепление и напрасно прождала Карстена в сгоревшей и все еще дымящейся кондитерской. Лишь около полуночи она сдалась и растворилась во тьме города.


Если не считать того случая, когда одна машина обогнала другую на Роскилевай, то Карстен с Марией встретились уже дважды, и, конечно же, будет и третья встреча, чему они сами никогда не удивлялись, но меня это как раз удивляет, потому что кто же может поверить, что реальная любовь похожа на любовь из сказок, где все всегда повторяется трижды. И кто мог представить себе, что сложатся обстоятельства для третьей встречи — с точки зрения статистики это было маловероятно. К тому же сейчас, когда у Карстена не было больше ни Мальчика, ни Девочки с озера, которые могли бы воззвать к нему из-за той черты, у которой начинается действительность, он спрятал голову в песок, погрузился в книги и нашел безопасное убежище в учебе, на Странвайен и в Статистическом управлении. Он больше не поднимал голову, когда Любанский упражнялся ради него в своем циничном остроумии, он понял, что ментор оказался русалкой, которая своими то жалобными, то насмешливыми песнями влечет в омут, к преступлениям, к смерти, к страданию, к невезению в любви и воспоминаниям о клубах дыма над сгоревшими нотами Лумбю. От последнего года оккупации у Карстена в памяти остались лишь бесконечные столбцы параграфов. Все это время он чувствовал вокруг себя какой-то невидимый туннель, где в любой момент можно было укрыться. По утрам он вставал и отправлялся на работу в Статистическое управление, а потом разъезжал на своем велосипеде посыльного, не глядя по сторонам, не замечая костров на Истедгаде, не видя столкновений оппортунистов с дружинниками и не слыша новостей о высадке в Нормандии. Потом он шел на занятия, заполнял вставленные в книги чистые листы заметками и возвращался домой спать, и от всего дня ему оставался лишь бисер юридической писанины.