Итак, буду ждать твоего ответа, а до тех пор – обнимаю тебя и благословляю на добрые намерения, а еще более на дела.
Твой М. Бакунин».
«В виду восточно-славянского вопроса и намеков на горячее действование в России» и сохранения с ним сношений, Роман «решился: 1) послать ему 300 фр., отказав в 200, и 2) поехать к нему, но не сейчас, ибо мог бы выказать тем торопливость; я соединю эту поездку в Локарно с поездкою в Марсель, если получу на то ваше согласие.
В такой обстановке дела прошу вас видеть полное желание мое исчерпать до дна все средства к открытию Нечаева и к узнанию, какие нелепые намерения возымела снова конспирация на Россию. Во всяком случае дело должно быть не без пользы. Что Бакунин просит денег, то этому я нисколько не удивляюсь, он всю свою жизнь был таков с Герценом, – не стало Герцена – явился я. А отношения сохранить необходимо».
III Отделение не нашло для себя нужным «сохранить отношения», и к началу следующего, 1871, года определенно намечается конец деятельности Романа. 5 января он сообщает, что «третьего дня пришел ко мне Огарев с коротким письмом от Бакунина[145], в котором сей последний благодарит меня за присланные ему при посредстве Огарева 300 фр. и обещает писать пространнее. Действительно, сегодня утром я получил довольно длинное письмо, первая половина которого посвящена исключительно желчным нападкам на Тхоржевского, не лишенным, впрочем, правды, но не имеющим никакого политического смысла и интереса, а потому я их опускаю».
Копия.
«27/15 декабря 1870 г. Локарно.
Перехожу теперь к другому пункту. Ты пишешь мне, что не просил ни помощи, ни совета, так что я оказываюсь человеком, навязывающим тебе и то и другое. На это я скажу тебе одно: мы все, желающие делать дело, нуждаемся и в помощи, и в совете, потому что ни один, будь он хотя семи пядей во лбу, своими изолированными силами ничего доброго сделать не может. Твое дело решить, с кем ты хочешь делать. Если хочешь с нами, милости просим, но в таком случае, мой милый друг, нам необходимо поближе познакомиться не только лично, но и политично. Ты знаешь, чего мы хотим, наша программа тебе более или менее известна, – но чего именно ты хочешь в политике, я до сих пор этого еще не знаю. Знаю, что ты искренно и глубоко недоволен настоящим порядком в России, но не знаю, каким другим порядком ты считаешь желательным и возможным его заменить, и какие пути тебе кажутся самыми разумными и верными. Веришь ли ты монархической конституции и веришь ли в возможность ее осуществления путем мирной правительственной уступки, вследствие финансовых затруднений, или путем народной агитации? Хочешь ли Всероссийской республики или, как мы, распадения империи и возобновления России посредством вольной федерации областей? Наконец, как относишься ты к социальному вопросу? Вот вопросы, на которые прошу тебя ответить, и тогда нам будет легко определить, должны ли мы, и до какой степени, работать вместе. До сих пор я убежден в одном, – что ты имеешь много личной искренней и доброй симпатии к Огареву и ко мне, и глубоко ценю эту симпатию, но, насколько она распространяется на наши политические и социалистические стремления, то мало знаю. Вот почему, мой друг, я желал видеться с тобою, для того, чтобы обстоятельным, дружески-откровенным разговором определить и выяснить все это до конца. Письменным путем сделать это гораздо труднее, и совершенно ошибочно ты рассуждаешь, говоря, что если ты доверяешь кому на словах, то доверяешься ему и в письме, – чем больше я живу и вникаю в самую глубь дела, тем более я убеждаюсь, что об обстоятельствах дела и о людях, занимающихся им, следует писать к самым близким и тесно связанным людям только посредством шифра, такого, которого бы, кроме их, никто бы прочесть не мог. И несмотря на эту осторожность, я требую от всех друзей, чтобы они немедленно жгли письма по прочтении, да и сам делаю то же, – столько людей в России и за границею погибло без пользы только вследствие письменных неосторожностей. […]
А ты, храбрый полковник, не сердись и люби по-прежнему твоего старого воркуна и друга.
М. Б.».
В том же донесении Роман ставит крест на Нечаеве. Вот что он пишет о нем: «Где же он? Это вопрос, который положительно решить теперь не могу». А дальше:
«Что же касается до Нечаева, то положение, которое приняло дело после разрыва его с Бакуниным и Огаревым, требует уже теперь способностей специального сыщика, которыми, сам сознаюсь, я не владею в достаточной степени, да к тому же приложение мною этих способностей вне сферы Бакунина и Огарева могло бы теперь, в случае неудачных поисков, не только временно, но и навсегда испортить дело, за исключением одной поездки в Марсель, куда я проеду, а на обратном пути в Локарно. Во всяком случае могу вас заверить, что я здесь оставлю дело в таком положении, что отъезд ничего не испортит. Я обещал вам при первом моем отправлении за границу тотчас написать откровенно, когда пребывание мое здесь сделается бесполезным и ненужным. Исполняю теперь мое обещание».
Решительно, признав свое бессилие в дальнейших поисках Нечаева, Роман, естественно, вынужден был покинуть Женеву. За время, проведенное им за границей после отправления предыдущего решающего письма его, он написал еще несколько писем Филиппеусу, из которых в нашем распоряжении только три: от 7 января, 30 января и 10 февраля.
В первом из них Роман сообщает в копии записку «самого невинного содержания», полученную им от Огарева:
«5 января.
Ну, полковник, мы ежедневно все к тебе собирались, и я все откладывал, потому что нога устает скользя. Теперь, кажется, становится лучше. Можно завтра часу в 4-м к тебе прийти с Мери? Если да, то ничего не отвечай, а если нет, то напиши строчку, когда лучше. Дела, кажется, идут по-прежнему, по крайней мере во всем новом мне даже ничего нового не видится. Жму тебе руку.
Преданный Огарев».
Свидание состоялось. О разговоре Роман сообщает мало:
«Объяснились в разговоре нашем и последние слова записки Огарева – им же самим: дела эмиграции в самом дурном положении, кредита и доверия политического нет, приезжающие русские бегают от эмиграции, связей в России нет никаких, людей и средств для пропаганды нет, – словом, дело пропало. А между тем, надобно сознаться также, – продолжал Огарев, горячась и стуча костылем, – что мы всю свою жизнь работали и терпели без пользы – напрасно. Когда я заметил ему, что Бакунин, однако ж, не отчаивается, то Огарев сердито отвечал, что «ты очень хорошо знаешь, чем кончилась несчастная Лионская революция, чем кончилось задуманное им распадение Австрийской империи, – так у него, несчастного, кончается все. Вот он и теперь надеется, что можно будет поднять в России народ местностями, когда она будет вовлечена в войну, лишь бы Польша снова восстала. А между тем он не думает о том, что у нас нет ни людей, ни средств. Он хочет сделаться разумным Пугачевым, как говорит».
Все это я передаю вам, насколько я мог запомнить, почти буквально.
Когда у нас речь зашла, по поводу последних слов записки Огарева, об упадке политического кредита эмиграции, то коснулись, конечно, свежего виновника этого упадка, Нечаева, и на этот раз мне пришлось совершенно кстати спросить о теперешнем его пребывании. Ответа Огарева я ждал, точно приговора жизни или смерти. И вот что он категорически ответил: «Теперь сам чорт, не только мы, не знает, где он, что, впрочем, немудрено, ибо мы знали тогда только его местопребывание, когда он был в Женеве, – только раз, и то совершенно случайно, я знал, что он в Локле. Писал он мне из Парижа, был в Лионе и Марселе, но никто из нас не знал точного адреса, даже еще до разрыва. […]».
Второе донесение написано после возвращения из Марселя, Нечаева он там, конечно, не застал. «Поиски мои за Нечаевым были напрасны. Я испытал все средства». По дороге, 11/23 января, он имел свидание в Берне с Бакуниным, о котором передает следующее:
«В состоянии его здоровья я застал большую перемену, – он очень осунулся и жаловался на опухоль и боль в ногах. Он подал мне руку и, долго не выпуская ее, благодарил меня за то, что я не забыл его, старика больного. Я пригласил его к себе обедать, он пошел, тяжело переступая и дыша. За обедом почти ничего не ел и не пил, а после обеда лег у меня же отдохнуть и проспал до чая. За чаем мы разговорились. Он просил меня усердно быть осторожным в России и возвратиться «к ним», устроив дела мои по опеке; к этому он добавил, что я оказал бы «им» неоценимую услугу, если бы побывал в Приволжском крае и убедился в действительном настроении умов всех классов народа.
Я отвечал, что если возвращусь, то не думаю поселиться в Женеве, иезуитское настроение которой мне надоело, а насчет поездки «я посмотрю».
Мы много, много говорили о возможности и невозможности переворота в России без участия правительства. В вопросе невозможности Бакунин часто соглашался со мною, но бесконтрольную монархическую власть решительно отвергал, хотя и не очень крепко стоял за «вольную федерацию областей». Теперь, однако ж, – говорил он, – не надобно упускать хорошего случая, и что выражение его в письме ко мне «пора горячего и разумного действования в России» значит: 1) Действовать на Волге и Урале посредством пропаганды, в то время когда правительство будет занято войною, которая, по мнению Бакунина, неизбежна. 2) Пропагандировать среди австрийских славян даже в пользу русского правительства, в видах распадения Австрийской империи (старая задушевная мысль Бакунина). Потом уже, когда русское правительство, по обширности своих владений, не в состоянии будет управиться со всеми славянами, – тогда поднять их же против правительства и направить их действия к достижению свободы. 3) Пример падения Французской и Австрийской империй, поднятие славян, – все это, по мнению Бакунина, должно окончательно решить революцию, подготовленную на Урале и Волге, и повести к падению Российской империи.