Я не в первый раз совершал подобное плавание, два раза побывал в Буэнос-Айресе, видел то, что моряки называют лазурными водами; теперь я снова оказался в своей стихии и дышал полной грудью. Наше судно — отличный парусник — делало от семи до восьми узлов; каждый узел на милю увеличивал расстояние между мной и Бюшольд — лучшего желать было нельзя.
Мы пересекли экватор, и, как это принято, на борту был праздник. Я предъявил свое свидетельство, подписанное морским царем, и, вместо того чтобы искупаться самому, обливал водой других.
Капитан оказался славным малым: ром лился рекой. Я немного перебрал и, напевая, улегся спать в этаком, знаете, туманном состоянии. Продолжая напевать, я начал дремать и даже похрапывать, непроизвольно отмахиваясь от тараканов, которых принимал за летучих рыб. Внезапно мне почудилось, будто высокая фигура в белом, спустившись в люк, приблизилась к моей койке.
По мере ее приближения я все отчетливее узнавал Бюшольд; храпеть я, может быть, и не перестал, но что больше не пел — это уж точно.
"Ах так! — сказала она. — После того как ты два раза проломил мне череп, сначала коньком, потом подставкой для дров, ты не только не каешься и не пытаешься искупить свои грехи, но еще и напиваешься до бесчувствия!"
Я хотел ответить, но произошло что-то странное: теперь она говорила, а я онемел.
"Не старайся, — продолжала она. — Ты не только онемел, ты еще и парализован. Ну, попробуй встать, попробуй".
Проклятая Бюшольд прекрасно видела, что со мной делалось и какие нечеловеческие усилия я прилагал, чтобы выбраться из койки. Но моя нога гнулась не больше, чем фок-мачта, и без помощи кабестана я не мог сдвинуться с места.
Я сдался: лег в дрейф и оставался неподвижным, словно буек.
К счастью, можно было закрыть глаза и не смотреть на русалку: это было некоторым облегчением; но, к сожалению, нельзя было заткнуть уши, чтобы не слышать ее голоса. Она все говорила и говорила, и в конце концов я перестал различать слова, они слились в неясный гул, затем умолк и он, а потом стало слышно, как пробили склянки и боцман закричал:
"Вторая вахта, на палубу!"
— Вы знаете, что такое вахта? — спросил у меня папаша Олифус.
— Да, продолжайте дальше.
— Так вот, это была моя вахта, и звали меня. Я слышал, что меня зовут, но и пальцем не мог пошевельнуть и только говорил себе: "Будь уверен, Олифус, от расправы тебе не уйти, прогуляется по тебе линёк. Ну, несчастный, тебя же зовут; ну, лентяй, вставай же скорее!"
Все это, сударь, происходило внутри меня; но, черт возьми, снаружи я не мог сделать ни малейшего движения.
Неожиданно почувствовав, как меня трясут, я решил, что это Бюшольд, и хотел спрятаться; меня трясли все сильнее, но я не шевелился. Наконец послышалось ругательство, от какого палуба может треснуть, затем кто-то спросил меня: "Эй, ты что, помер?"
Я узнал голос рулевого.
"Нет! Нет! Я жив! Нет, папаша Видерком, я здесь. Только помогите мне слезть с койки".
"Что? Помочь тебе?"
"Да, я сам не могу двигаться".
"Господи, помилуй; я думаю, он еще не протрезвел. Ну, сейчас я тебя!"
И он схватился за ручку валявшейся на полу метлы.
Не знаю, страх придал мне сил или мое оцепенение прошло, только я легко, словно птичка, соскочил с койки, сказав: "Вот и я! Это все подлая русалка! Эта тварь, без сомнения, родилась мне на погибель!"
"Русалка или кто другой виноват, — проворчал рулевой, — но чтобы завтра с тобой такого не было; не то увидишь у меня…"
"О, завтра этого бояться нечего", — ответил я, натягивая штаны и начиная взбираться по трапу.
"Да, понимаю, завтра ты не напьешься; на сегодня я тебя прощаю: не каждый день бывает такой праздник. Ну, живее, живее!"
Я поднялся на палубу. Никогда мне не приходилось видеть подобной ночи.
Небо, сударь, было усеяно не звездами: оно было осыпано золотой пылью. Поверхность моря покрылась рябью от легкого бриза — по такой дорожке только в рай идти.
Это еще не все. Казалось, судно, рассекая волны, поджигает их. Делать мне было нечего: судно шло на всех парусах, распустив бом-брамсели и лиселя, словно девушка, спешащая на воскресную мессу. Так что я, перегнувшись за борт, стал смотреть на воду.
Вы и представить себе не можете ничего подобного. Говорят, такое устраивают мелкие рыбешки, но я предпочитаю думать, что сам Господь. Похоже было, будто вдоль всего корпуса судна загорелось полсотни римских свечей. Бесконечный фейерверк рассыпался звездами за кормой. И все это вырисовывалось на темном фоне волн, будто в глубине кто-то колыхал складки огненного полотнища.
Вдруг мне показалось, что в этом пламени кувыркается человеческая фигура; я все больше различал ее, и кого же, по-вашему, я в ней узнал? Бюшольд!
Не надо и спрашивать, хотел ли я отскочить назад. Но не тут-то было! Я прилип к борту, словно сушеная треска, и не мог сдвинуться ни на шаг. Она же напротив, то ныряла, то плавала кругом, то переворачивалась на спину, манила меня к себе, звала, улыбалась, и я почувствовал, что мои ноги отрываются от палубы, я начинаю падать, словно у меня закружилась голова, а затем скользить на животе; я хотел удержаться — но схватиться было не за что, хотел закричать — но голос пропал, и меня все тянуло вниз. Ах, проклятая русалка! Волосы на моей голове встали дыбом, около каждого волоска выступила капля пота, и я все скользил, скользил головой вниз и чувствовал, что вот-вот упаду в воду. Проклятая русалка!
Вдруг кто-то схватил меня сзади за штаны.
"Это еще что? Олифус, ты, никак, взбесился? — сказал рулевой, подтащив меня к себе. — Эй, двоих — ко мне, да поздоровее, покрепче! Сюда!"
Они подбежали, и во время! Я чуть не увлек его за собой в воду. Ох!
Я упал на доски палубы, мокрый как мышь, зубы у меня стучали, глаза закатывались.
"Ну, если уж ты эпилептик, так надо было раньше об этом сказать, — продолжал рулевой. — В таком случае мы тебя спишем на берег. Хорошенький матрос с нервными припадками! Именно то, что надо. Барышня Олифус — как вам это нравится?"
Меня продолжало трясти, но я заговорил:
"Нет, это не эпилепсия, это Бюшольд. Вы ее не видели?"
"Кого?"
"Бюшольд. Она была там, в воде, и ныряла в огонь, словно саламандра. Она звала меня, притягивала к себе, это была она! Ах, проклятая русалка, чтоб тебя!"
"Что это ты все говоришь про русалку?"
"Нет, ничего…"
— Видите ли, — перебил сам себя папаша Олифус, — если вам, сударь, придется пуститься в долгое плавание, никогда не говорите с матросами ни о русалках, ни о нереидах, ни о морских девах, ни о тритонах, ни о рыбах-епископах. На земле — еще куда ни шло, на берегу матросы над этим смеются, но в море такие разговоры им не по душе: они наводят страх. Так что, если бы не рулевой, меня выбросили бы за борт, хлебнул бы я морской воды.
Я уселся у основания бизань-мачты и, уцепившись за снасти, стал ждать рассвета.
Утром мне уже казалось, что все это было сном; но меня била такая лихорадка, что пришлось признать: ночные события происходили наяву. Собственно, все очень просто: я ударил Бюшольд подставкой для дров, и так сильно, что убил ее; и теперь ее душа явилась с просьбой, чтобы я помолился о ее спасении.
К несчастью, на судах Индийской компании не было священника, иначе я попросил бы отслужить заупокойную мессу и все было бы кончено.
Пришлось воспользоваться другим известным средством. Взяв мускатный орех, я написал на нем имя русалки, завернул орех в тряпочку, положил в жестяную коробку, нацарапал на крышке два крестика, разделенные звездочкой, и с наступлением темноты бросил этот талисман в море, прочитав "De profundis"[4], а затем пошел укладываться в свой гамак.
Но едва я лег, как раздался крик:
"Человек за бортом!"
Как вы знаете, это сигнал для всех. На судне все может случиться, сегодня с твоим товарищем, завтра — с тобой. Так что я спрыгнул с койки и побежал на палубу.
Там все были в некотором замешательстве. Каждый спрашивал, кто же упал в море? Вот я, вот ты, вот он — все на месте. Но все равно надо что-то сделать. На любом судне, где есть порядок, всегда стоит человек с ножом около шнурка, удерживающего спасательный буек, или около противовеса, не дающего буйку упасть в воду. И вот этот человек уже перерезал шнур, и буек поплыл за кормой.
Капитан тем временем приказал отпустить руль, спустить верхние паруса, отдать фалы и шкоты.
Видите ли, так всегда делается. Когда человек упал в море, судно ложится в дрейф; и, если не отдать фалы и шкоты, пока корабль держится к ветру, у вас поломаются гафели и порвутся лиселя, особенно если снасти не выбраны втугую.
В то же время на талях мы стали спускать шлюпку; взяв достаточно толстый трос, который мог выдержать ее вес, пропустили конец сверху вниз в полуклюз, прикрепленный к шлюпбалке. Короче, шлюпку спустили на воду.
Все собрались на корме; спасательный буек был в море; чтобы увидеть человека, который все плыл, и плыл, и плыл, стали еще пускать ракеты.
Я ошибся, когда сказал, что человека за бортом могли увидеть; никто, кроме меня, не видел ничего, и, сколько я ни спрашивал: "Видите? Видите?" — другие отвечали мне: "Нет, мы ничего не видим".
Затем, оглядевшись кругом, матросы начали спрашивать:
"Странно, я здесь, и ты здесь, и он, мы все здесь. Кто же видел человека, упавшего за борт?"
И все отвечали:
"Не я… не я… не я…"
"Но в конце концов, кто кричал "Человек за бортом!"?"
"Не я… не я… не я…"
Никто ничего не видел, никто не кричал. За это время пловец или пловчиха добрались до буйка, и я ясно различал человека, ухватившегося за этот буек.
"Ну вот, — сказал я. — Он за него держится".
"За кого?"
"За буек".
"Кто?"
"Человек за бортом".
"Ты что, видишь кого-то на буйке?"
"Ну да, черт возьми!"
"Подумайте, Олифус видит кого-то на буйке, — сказал рулевой. — До сих пор я считал, что зрение у меня хорошее; оказывается, я ошибался, не будем больше об этом говорить".