, умеет ладить с этим беспокойным народом, и человек он беспринципный.
— Педеля за усердие перевести в штат Тайного Совета и после должной выучки выпустить филером. Все?
— Нет, господин. Еще дела епископа Крабста, пейзана из Жинского края Яна Коса, он же Ясинский, он же Ян Кривонос, он же Ян Черный Кинжал, прозвищ много, а душонка одна — мститель. И еще одно маленькое дельце.
— Ну-ну.
— Касательно студента университета Вольдемара Баги. Этот скот сегодня учинил дебош на улице, избил одноглазого и искалечил Фухтеля из полиции.
— Так чего же вы лезете ко мне с мелкими уголовными делами?
— В том-то и дело, что он учинил драку, когда его хотели взять. Он подал милостыню жене этого самого Яна Ясинского, он же Коса.
— Женщину взяли?
— Нет, упустили. Она исчезла, зато этот шельма схвачен. Ему дали полтора месяца тюрьмы.
— Мало, но раз уж сделано — быть посему. И все же он молодец, побить двоих здоровых парней это не шутка.
— Вы бы посмотрели, что это за силач!
— Вот-вот. Пусть теперь носит камни и использует эту силу как должно. А что там с Крабстом?
— Скандал вышел, Ваше Величество. Он пустился на мошенничество. Из сумм, данных церкви и университету, он хапнул треть. По справедливости, его бы следовало отправить на каторгу, лишив предварительно духовного звания.
— Нет, это нельзя — будут осложнения с церковью, себе дороже обойдется. Крабста оправдать, денег не взыскивать. К сему присовокупьте какую-нибудь красивую фразу и пустите по городу. Ну, например, дескать, Нерва сказал, что лучше оправдать сотню виновных, чем казнить одного невиновного. Это произведен эффект. Дальше. Это что, последнее дело? Прикажите подать шоколаду.
Взяв у лакея горячую чашку и прихлебывая шоколад, Нерва сказал, щурясь:
— Последнее — это о том самом бандите из Жины?
— Да.
— В чем там дело?
— Его уже пора удалить из жизни. Жду Вашего распоряжения.
Хитро прищурившись, Нерва спросил:
— Когда был последний допрос?
— Вчера.
— Ничего не сказал?
— По обыкновению.
— А сильный был допрос?
— С пристрастием. Он и сейчас в состоянии духа, близком к безумию, измучен до крайности.
— Гм, а что бы вы сказали, если бы объявить еще об одном допросе вечером?
— Напрасное дело.
— Как вы недогадливы, друг мой. Вообразите узника после допроса. Настроение страшное, хочется отдохнуть хоть немного или… умереть. Хоть самоубийством кончай.
— Тюремщик имеет скверную привычку оставлять веревку в камерах.
— Это очень скверная привычка. Вообразите состояние духа такого человека и вдруг такая находка… Вы еще не совсем потеряны для дела, Вербер, рад это заметить.
— Всегда готов служить Вашему Величеству.
— То-то. Если можно избежать казни, то почему бы не сделать этого, не мараясь лишний раз в крови. Слава богу, смертная казнь у нас явление редкое, случайное, нетипичное. Прощайте, Вербер.
Секретарь собрал бумаги и ушел, а Нерва, позевывая, отправился опять в залу с балдахином. Он был доволен собой. Прожженная бестия этот секретарь. Все сделано, и этого наследника со знаменем тоже отыщут. Весь розыск будет поднят на ноги.
Жизнь уже не казалась Нерве такой противной. Надо будет жениться и иметь, наконец, наследников, могущих сохранить за родом страну. За окном заливались соловьи, мягкий полусвет проникал в спальню, и в нем лицо Миньоны Куртинелль не казалось уже таким опустившимся. Он смотрел на спящую глубокими хитрыми глазами. Она была все-таки соблазнительна, очень и очень соблазнительна. И ему вдруг захотелось посмотреть на ее тело. Одним жестом он откинул одеяло и, пораженный, замер: лунный свет сотворил чудо с раздавшимся за это время вширь и потерявшим упругость телом. Она была дьявольски, невероятно красива.
— Отстань, — проворчала проснувшаяся Миньона. Ей было холодно, хотелось спать и не было никакого расположения принимать его ласки. Но Нерва рассмеялся и, уже воспламененный, легко преодолел ее сопротивление и овладел ею.
Шестая глава
А в это самое время на другом конце города, в старом парке Замойских, вдалеке от дома, откуда разъезжались последние гости и где уже перестала греметь музыка, тоже заливались вовсю соловьи и легонько шептались кусты под порывами налетавшего ветерка. Усталые Ян и Ниса сидели на скамье и смотрели на реку, где творилось чудо игры волн и лунного света.
Это был самый глухой и запущенный уголок парка. Деревья тут не постригались, нож садовника не выпалывал траву на дорожке, она вся заросла, кусты росли по обочинам как хотели и очень хорошо скрывали всякого, кто вздумал бы забрести сюда. Над самой головой свешивались ветки сирени, благоухали, играли с ветром, мерцали каждым мокрым листом… И где-то невдалеке заливался на все лады, гремел окрыленно голос соловья, очевидно, очень старого и опытного. Пой, пой, соловей, греми сильнее! Тиорино-тиорино-ти-ти-ти-ти-тина-тин-тин-так-так-ти-а-тиа.
Небо от туч и от грусти чисто,
Дали под месяцем спят,
В сереньком свете мокрые листья
Пение птичье струят.
Ночь над землею раскинула тени,
Песней весенней объят
Весь утопающий в дымке сиреневой
Вешний взволнованный сад.
Пой, пой, соловей! Греми во весь голос! Хорошо, когда вот так — рука в руке и плечо к лечу. Налетит ветер, и вздрагивает тело вместе с сердцем. Пой, под ногами блестит трава, крошечные букашки, неизвестно почему не спящие, с любопытством смотрят на людей. Пой, блестит куст мясистого трилистника в стороне, и переливаются на нем капли, значит, эльфы пляшут над травой, играя радужными крылышками. Пой, вот тени от деревьев на траве, резкие черные, колеблющиеся — ведь всегда, когда цветет черемуха, дует ветер. Пой, пой — вон чуть выщербленный месяц повесил рожки среди ветвей. Пой, соловушка, — все отцветет, отлюбит, а ты пой. Диковинно растет трава, диковинно поют птицы — великое чудо творится на земле. Тропа к обрыву, как ее загадочная улыбка.
— Ян, что будет, когда не будет на свете нас?
— Все будет так же, любимая, так же будет цвести земля. Если бы нас могли увидеть с далекой звезды, то увидели бы через пять, десять, через миллион лет — свет медленно несется туда. Без конца и без края мир. За звездами и мы, стало быть, без конца без края, мы вечные. А здесь, здесь все так же хорошо, и здесь мы тоже вечные. Мы уйдем, придет другая жизнь. А разве это не хорошо? Мы носим в своей душе все: и звезды, и горе, и радость, и солнечный свет, и ту, пахнущую свежестью серую радость дождевых капель.
Он посмотрел на нее — она слушала его зачарованно, и лицо ее казалось диковинно красивым. Он снова посмотрел, она отвернула лицо в сторону.
Этот безмолвный взгляд был единственным ответом.
Ян замолчал. Тогда она с тревогой обернулась в нему:
— Говори, говори, Ян, мне так хорошо слушать тебя.
Ян молчал. Она вдруг припала головой к его плечу и с отчаянием произнесла: «Ян, Ян, что же это завтра будет? И как грустно думать…»
Она вдруг заплакала. Ян стоял растерявшийся, он не знал, как унять эти внезапные слезы, потом нежно погладил ее по голове и продолжал гладить до тех пор, пока плач не превратился во всхлипывания:
— Ян, я так боюсь, чтобы с тобой ничего не случилось. Что тогда делать? Ян, дорогой, не надо этой дуэли.
— Нет, надо, дорогая, мы слишком далеко зашли в ссоре. Ничего, все обойдется. Видишь, вон березка у забора. Наверно, ее еще молоденьким побегом глушил чертополох, а она вон какая выросла, и блестит, играет, листья зеленые и блестящие. И чертополох ей сейчас не страшен, даром что его так много у ее корней. Она живет и все. Так и тут, что бы ни вышло, как бы ни случилось, а мы будем жить. Бедная моя, хорошая моя. Ты меня жалеешь…
— Д-да.
— Ну вот и хорошо. Это самое лучшее. Когда я стану под шпагу, это будет моим лучшим воспоминанием.
Она отвернулась, долго смотрела на играющие со светом воды и вдруг сдавленно, мучительно произнесла:
— Ян, Я-ан, я не могу больше. Если завтра, не дай бог, случится что-нибудь — я умру от горя.
Она потянулась к нему всем телом, и он поцеловал ее в лоб, и поцелуй его был крепок и тверд, как у брата, целующего сестру.
— Хорошо, — ответила она. — Я еще никогда не желала бы так смерти этому Рингенау. Проклятый человек, животное.
— Однако ты, кажется, охотно танцевала сегодня с ним.
— Ну да, танцевала. Он неплохо танцует, но ты гораздо лучше.
— И это все. Ребенок ты мой, совсем-совсем глупенький.
— Я не глупенькая, ты действительно танцуешь лучше. Вот. И кроме того, ты хороший, а он дурной.
Ян почувствовал, что он стал гораздо старше нее. Как она наивна. Пойдет ли она с ним, не поддастся ли на уговоры отца и матери. Ведь это явный мезальянс для нее. Она еще совсем ребенок, а он… Ядовитая речь Шуберта ласково звучала у него в мозгу, он чувствовал себя отравленным.
Ниса вздрогнула, и тогда Ян сказал:
— Пойдем, становится холодно, ветер все свежее. Помнишь, как было душно вечером, видимо, будет гроза, да и тебя уже, наверное, ждут.
Он говорил это с тайной надеждой, что ходьба заглушит мысли, незаметно угнездившиеся на балу в его мозгу, и теперь ожившие. Она покорно поднялась и взяла его под руку. Ян смотрел на нее сбоку, чувствуя себя совсем больным от тревоги и любви. Они шли молча, прядь волос сбилась у Нисы на лоб, и глаза в глубине казались замкнутыми и погасшими. Как он сейчас любил ее, если бы она понимала, это дитя! Милая, тихая, добрая, — беззвучно шептали его губы. Становилось все холоднее и холоднее, тучки, пока еще маленькие и прозрачные, бежали по диску луны, а откуда-то с запада поднималась огромная тревожная туча, закрывая всю ту сторону неба. Они не спешили и все же путь показался им слишком коротким. Оба удивились, когда перед ними оказалась калитка, разделявшая парк и двор с фонтаном.
— Прощай, Ниса, — Ян взял ее за руку.