Солль стоял спиной, сгорбившись, опустив голову. Ему не нужно было оглядываться, чтобы узнать Торию — но узнав, следовало обернуться.
Она стояла у двери. Слов не было; Эгерт молчал, и руки его бесцельно перебирали перламутровые пуговицы брошенной на стол рубашки. Она смотрела в его спину, текли бесформенные, тяжёлые, неповоротливые минуты, и на Торию медленно нисходило чёрное осознание катастрофы.
Тогда она набрала в грудь воздуха. Всё равно, что сказать — лишь бы услышать свой голос. Лишь бы прервать течение тишины. Почему она молчит, сейчас она скажет, наваждение сгинет, в этого чужого отстранённого человека снова вселится душа Эгерта Солля…
Тория молчала. Молчание жило во всём доме — густое и вязкое, как смола.
Солль шевельнулся. Напряжённые плечи опустились ещё ниже; медленно, через силу, он повернулся — не прямо к Тории, а как-то скованно, боком.
Она увидела половину его лица и ужаснулась. Знакомый ей Эгерт был на десять лет моложе.
Он скомкал рубашку. Подержал в руках; осторожно положил на стол, накрыв рукоятку шпаги:
— Ты…
Голос был хриплый и чужой. Обращённый мимо Тории глаз болезненно щурился, и мелко подёргивалась щека.
Внезапный приступ жалости помог ей оборвать оцепенение. Она шагнула вперёд:
— Эгерт… Что бы там… Я…
Её протянутая рука повисла в воздухе. Солль отшатнулся, как от прокажённой; бронзовая статуэтка скатилась со стола и грянулась об пол.
Теперь Солль смотрел прямо на Торию. Забыв опустить протянутую руку, она попятилась, будто её собирались ударить.
— Ты… — сказал он медленно и раздельно. — Он… дотянулся. ОН.
Она молчала. Её глаза казались непроницаемо чёрными — одни зрачки.
Солль криво усмехнулся:
— Он… зачал… твоего сына, Тор. Там, в подвале…
Губы Тории шевельнулись. С них не слетело ни звука, но Эгерт расслышал и криво усмехнулся:
— Он… посмотри на… Твой сын.
Ему не хватило мужества, чтобы произнести проклятое имя Фагирры, но ещё страшнее оказалось вымолвить вслух имя Луара.
Тории показалось, что наглухо запертые подвалы её сознания, куда она боялась наведаться, чтобы не сойти с ума, что эти погребённые закоулки памяти переполнились вдруг и вот-вот сорвут плотину. Она насильно заставила себя не понимать, о чём говорит Эгерт, и медленно пятилась, оступаясь в складках ковра, пятилась, пока не прижалась спиной к двери.
Солль перевёл дыхание:
— Я… не хотел. Я… прости.
Его лицо судорожно передёрнулось.
С трудом сдерживая напор рвущейся наружу памяти, по-прежнему принуждая себя не понимать и не верить, Тория повернулась, открыла тяжёлую дверь и вышла прочь. Ей казалось, что, потеряв сознание, она упала на ковёр и лежит сейчас у ног мужа — на самом деле она спускалась по лестнице, слепо шаря рукой по перилам и беспомощно оглядываясь, пытаясь поймать среди сгустившейся черноты маленькое круглое пятнышко света.
Горничная шарахнулась от неё, как от привидения. Внизу лестницы стоял Луар — приодетый вымытый Луар, рассчитывающий, что отец его вот-вот позовёт… Тория остановилась, вцепившись в перила, гладкие деревянные ступени готовы были вырваться из-под её ног.
…Ступени. Склизкие каменные ступени, вытертые до дыр ногами палачей и жертв… Подвал под зданием суда, отвратительная тень на волглой стене, тошнотворный запах горелого мяса…
Луар испугался. Она не видела его испуга; взяв обмершего, покорного юношу за плечи, она сняла со стены подсвечник и с пристрастием заглянула в белое виноватое лицо.
…Она купала его в дубовом корыте, розовая рука хватала деревянную лодочку и тянула в рот — на радость единственному зубу… На воде дробилось солнце — рваными бликами, кругами… А над водой то и дело задирались ступни — гладкие и плоские, не сделавшие и шага, нежные ступни с мелкими шариками пальцев… А в корыте была тёмная трещина, скоро вода уйдёт…
— Мама, — шёпотом позвал Луар.
Она опомнилась. Протянула руку и взяла его за лицо:
— Нет… Нет.
Кивнув обомлевшему сыну, повернулась и пошла, ведя рукой по стене. Горничная присела, забившись в угол.
Наверное, первый раз в жизни мне было тошно выходить на подмостки.
Гезина подозрительно косилась; Муха поглядывал с недоумением: с чего бы это я проваливаю сцену за сценой, превращая весёлые фарсы в серые пошлые сценки? Флобастер хмурился, скрипел зубами — но молчал.
Самого Флобастера давно уже не огорчала неудачная импровизация в гостях у Соллей; он перестал волноваться в тот самый момент, когда выяснилось, что разрешение бургомистра остаётся в силе и никто нас из города не погонит. Все прочие переживания представлялись Флобастеру капризами — «с жиру», и только память о моём недавнем подвиге удерживала его от соблазна «вернуть меня на землю».
Довершил дело дождь — он разогнал публику так быстро, как не смог бы сделать этого даже самый скучный спектакль. В холщовом пологе повозки обнаружилась дыра; дождь капал за шиворот Мухе, когда тот пытался зачинить прохудившуюся крышу.
— Сегодня ты играла, как никогда, — сообщила Гезина. — Всем очень понравилось.
Муха криво усмехнулся; я сидела на своём сундуке, с трудом жевала чёрную горбушку и думала о тёплом лете, полной шляпе монет и смеющемся Эгерте Солле.
Второй раз за Луарову жизнь отец уехал, не попрощавшись. Мать заперлась в своей комнате, и за три дня он видел её два раза.
Первый раз к нему в комнату постучала испуганная горничная Далла:
— Господин Луар… Ваша матушка…
Он почувствовал, как цепенеет лицо:
— Что?!
Далла со всхлипом перевела дыхание:
— Зовёт… Желает… Желает позвать… вас…
Он кинулся в комнату матери, изо всех сил надеясь на чудо, на разъяснение, на то, что странные и страшные события последних дней ещё можно повернуть вспять.
Мать стояла, опёршись рукой на письменный стол; волосы её были уложены гладко, слишком гладко, неестественно аккуратно, а белое лицо казалось мёртвенно-спокойным:
— Луар… Подойди.
Внезапно ослабев, он приблизился и стал перед ней. Внимательно, напряжённо, щурясь, как близорукая, мать рассматривала его лицо — и Луару вдруг сделалось жутко.
— Нет, — слабо сказала мать. — Нет, мальчик… Нет… Иди.
Не смея ни о чём спрашивать, он вернулся к себе, заперся, сунул голову в подушку и разрыдался — без слёз.
Приходили гонцы из университета — горничная растерянно сообщила им, что госпожа Тория больна и не может принять их. Господин ректор прислал слугу, чтобы специально справиться — а не нужны ли госпоже Тории услуги лучшего врача? аптекаря? знахаря, наконец?
Луар проспал весь день, всю ночь и половину следующего дня. Ему хотелось бежать от яви — и он бежал. В забытье.
Под вечер в дверь его комнаты стукнули; он хрипло сообщил Далле, что не голоден и ужинать снова не будет. В ответ послышалось слабое:
— Денёк…
Он вскочил, разбрасывая подушки; заметался, накинул халат, открыл матери дверь.
Лицо её, страшно осунувшееся, но всё ещё красивое, было теперь не просто спокойным — безучастным, как у деревянной куклы. Луар с ужасом подумал, что, опусти сейчас Тория руку в огонь, на этом лице не дрогнет ни единая жилка.
— Мама…
Ледяной рукой она взяла его за подбородок и развернула к свету. Глаза её сверлили насквозь; Луару показалось, что его хотят не просто изучить — разъять. Он снова испугался — неизвестно чего, но желудок его прыгнул к горлу:
— Мама!..
Глаза её чуть ожили, чуть потеплели:
— Нет… Нет, нет… Нет.
Она вышла, волоча ноги, как старуха. Луар стоял столбом, вцепившись в щёки, и тихонько скулил.
Прошёл ещё день; отец не вернулся, и Луар почти перестал его ждать. Блаженное забытье кончилось — теперь ему снились сны. Во сне он кидал камнем в согбенную фигуру, покрытую рваным плащом — и попадал в лицо отцу, тот смотрел укоризненно, и кровь виделась неестественно красной, как арбуз… Во сне он фехтовал с отцом, но шпага в руках противника превращалась зачем-то в розгу, ту проклятую розгу из далёкого детства…
Потом он вышел, потому что сидеть взаперти стало невмоготу. Спустился в пустую столовую, потрогал рукоятку собственной шпаги на стене, постоял под портретами отца и матери…
…Художник был упитан и самонадеян; Луару разрешалось сидеть у него за спиной во время сеансов, и, однажды, выждав момент, он запустил руку в краску — прохладную, остро пахнущую, мягкую, как каша, наверное, вкусную… Он надолго запомнил своё разочарование — пришлось долго отплёвываться, краска оказалась исключительно противной и липла к языку. Живописец возводил глаза к небу, горничные посмеивались, нянька сурово отчитала Луара и даже хотела отшлёпать…
Он вздрогнул, почувствовав взгляд. Мать стояла на лестнице, на самом верху, и смотрела напряжённо и пристально — будто задала важный вопрос и ждала ответа. Две свечи в тяжёлом канделябре бросали жёлтый отблеск на впалую щёку.
Луар молчал. Почему-то захотелось спрятаться.
Губы матери шевельнулись почти без звука:
— Подойди.
Он двинулся по лестнице вверх — наверное, с таким чувством всходят на эшафот.
Тория стояла, прямая, как шпага, и смотрела на идущего к ней сына. Перепуганный, виноватый, жалобный взгляд; Тория подняла перед собой подсвечник, поднеся два жёлтых язычка к самому Луаровому лицу:
— Н-нет…
Но слово умерло, не родившись. Мучительное дознание, разрушавшее её душу все эти дни, пришло наконец к ясному, единственно возможному выводу.
Покачнувшись, она чуть не обожгла сына огоньками свечей. Луар отшатнулся:
— Мама?..
Пелена, так много лет защищавшая её глаза от убийственного открытия, теперь сползла — лохмотьями, как изодранная ткань. На неё жалобно смотрел молодой Фагирра — палач Фагирра, который не замучил её сразу. Он отсрочил пытку, он растянул пытку на долгие годы, от сделал пыткой всю жизнь.
Перед глазами Тории слились два похожих лица — отца и сына. Оскалившись, как ведьма, она ударила канделябром, метя в ненавистную харю палача.