Я промолчала. Относительно матушки и особенно батюшки непутёвого Луара у меня сидела в голове здоровенная заноза.
После изуверской Флобастеровой операции Луар немного ожил, хотя на ногах всё равно не держался; его уложили на место Бариана, который всё равно не спал и собирался завтра идти к цирюльнику — рвать зуб…
Я провела ночь без сна и в одиночестве — Гезина, делившая со мной повозку, так и не вернулась после ужина с новым другом.
Тяжелее всего казалось то, что она не могла вспомнить. Защищаясь от безумия, рассудок её сделал всё, чтобы уничтожить память о тех днях — иначе она не могла бы жить и не могла бы дать жизнь проклятому сыну…
Сидя перед горящей свечой, она с утра до вечера сматывала нитки — бесконечные клубки шерсти, чудом сохранившиеся на дне старого сундука. Она сматывала их с клубка на клубок, как сумасшедшая паучиха; она глядела в пламя свечи и пыталась вспомнить.
Лучше всего помнилась жаровня. Странное чувство отстранённости — это не она, страшное происходит не с ней, она лишь наблюдатель… Она, кажется, так и не смогла поверить до конца во весь этот ужас — даже когда жгли тело раскалёнными щипцами, когда…
Провал в памяти. Спасительный провал.
Спрашивали её о чём-нибудь? Скорее всего, нет. Ни о чём не спрашивали, просто ждали признания… Признания в какой-то немыслимой вине, и она всякий раз признавалась — но палачи не унимались, будто желали чего-то ещё. Провал в памяти…
Клубок вывалился из онемевших пальцев и мягко, беззвучно побежал по ковру.
Муха проспал до полудня, и потому некому было таращиться на Луара и спрашивать, щёлкая языком, а что такое приключилось и откуда здесь маленький Солль?
Флобастер держался блестяще — со стороны можно было подумать, что наша труппа то и дело даёт приют пьяным отпрыскам благородных родов. Бариан поскакал к цирюльнику, Фантин был нелюбопытен, а Гезине я вполне ясно объяснила, что, если она посмеет задать хоть один вопрос, я своими руками повырву все до единого белокурые волосы. Она надулась — но, в конце концов, после романтического свидания ей было не до свар.
Луар сидел в повозке Флобастера — бледный до синевы, исхудавший, похожий на больную дворнягу; Флобастер чуть не силой влил в него полстакана вина. От всякой пищи юный Солль, конечно же, отказался; Флобастер понимающе кивал и укутывал его пледом — но Флобастер не дурак. Он, как и я, прекрасно понимал, что парень мучится не одним только похмельем.
Наконец, пришлось спросить-таки: а что, господа Солли не будут волноваться? Не кинутся разыскивать невесть куда пропавшего сына?
Реакция Луара на этот невинный, вскользь обронённый вопрос подтвердила наши самые худшие опасения. Парня перекосило, как от боли; он отвернулся к стене и пробормотал что-то совершенно невнятное.
Мы с Флобастером переглянулись. Он тут же спохватился — ведь через несколько часов спектакль — и поспешил давать распоряжения. Мы с Луаром остались одни.
Луар сидел ко мне боком, неловко подобрав ноги, скрючившись и глядя в одну точку. Ему было невыносимо тяжело и стыдно, может быть, мне стоило оставить его в покое и уйти — но я почему-то не уходила.
Неправдой будет сказать, что внутри меня не жило обыкновенное подлое любопытство. Да, я любопытствовала, как праздный зевака, — но удерживало и мучило меня совсем другое.
Я была виновата перед ним. Снова виновата; это чувство, успевшее притупиться за несколько прошедших дней, теперь вернулось с новой силой, чтобы терзать меня своей неопределённостью: виновата — но в чём?!
Луар молчал. На лице его темнели различимые при дневном свете синяки, а ногти грязных рук были сгрызены до мяса. Я напрягла память — не было у него такой привычки. Никогда, даже в рассеянности, воспитанный юноша не станет грызть ногти…
Не могу сказать, чтобы в жизни я кого-то так уж жалела — но в этот момент что-то внутри меня больно сжалось. Слишком уж внезапную катастрофу пережил этот благополучный мальчик, счастливый папенькин сынок… Мне захотелось напоить его горячим. Вымыть. Укутать. Сказать, наконец, какую-то ободряющую глупость…
Наверное, что-то такое отразилось у меня на лице — потому что, искоса взглянув на меня, он всхлипнул. Кто-кто, а я прекрасно знаю — обиженный хранит гордость, пока кругом равнодушные. Стоит просочиться хоть капельке сочувствия, понимания, жалости — и сдержать слёзы становится почти невозможно…
Луар судорожно вздохнул, снова глянул на меня — и я поняла, что его сейчас прорвёт. На минуту мне даже сделалось страшно — всё-таки есть вещи, которых лучше не знать…
Но он уже не мог остановиться. Слова текли из него пополам со слезами.
Выслушивать чужие исповеди мне приходилось и раньше; лицо у меня такое, что ли — но чуть не все приютские девчонки рано или поздно являлись, чтобы поплакать у меня на груди. Однако их печальные судьбы были бесхитростны и все похожи одна на другую — история же, рассказанная Луаром, заставила волосы шевелиться у меня на голове.
Я готова была не поверить. Кое-как напрягшись, можно вообразить себе господина Эгерта Солля, с перекошенным лицом и без единого слова уезжающего в ночь, — чему-то подобному и я была свидетелем… Но госпожа Тория, избивающая собственного сына?! Госпожа Тория, проклинающая обожаемого Луара как «выродка» и «ублюдка», выгоняющая его из дому ударами подсвечника по лицу?..
Он замолчал. С некоторым ужасом я осознала вдруг, что после всего сказанного этот парень перестал быть мне случайным знакомым. Никогда не следует подбирать бродячих щенят, чтобы покормить, приласкать, а потом выгнать с чистой совестью: был на улице и будет на улице, разве что-то изменилось?..
Небо, у него что же, действительно больше никого нет? Ни бабушки, ни дедушки, ни тётки, в конце концов? Что за злые шутки судьбы — вчера я была для него сродни прислуге, а сегодня он плачет передо мной, мучается, стыдится, но плачет?
Я села с ним рядом. Обняла его крепко — как когда-то в приюте, утешая очередную дурищу; он мелко дрожал, он был грязный и жалкий — но я почувствовала, как его плечи чуть расслабляются под моими руками.
Не помню, что я ему говорила. Утешения обязаны быть бессмысленными — тогда они особенно эффективны.
Он затих и всхлипывал всё реже. Я шептала что-то вроде «всё будет хорошо», гладила его влажные волосы, дышала в ухо, а сама всё думала: вот напасть. Вот новая забота; теперь он либо помирится с родственниками и возненавидит меня за эти свои слёзы — либо не помирится, и тогда вовсе худо, хоть бери его в труппу героем-любовником…
А своих слёз он всё равно мне не простит.
Небо, я моложе его где-то на год — но старше лет на сто…
Я осторожно отстранила его; он безропотно улёгся на Флобастеров сундук. Подмостив ему под голову какое-то тряпьё, я пробормотала последнее утешение и, удостоверившись в полусонном его забытьи, выбралась наружу. Флобастер сидел неподалёку на узком чурбачке — сторожил, значит. Оберегал наш интимный разговор от случайно забредших ушей.
Коротко и без подробностей я посвятила его в курс дела. Он долго покачивался с пятки на носок, с носка на пятку, свистел, вытянув губы трубочкой, и чесал в затылке.
— Стало быть, она его и наследства лишила? — поинтересовался он наконец.
Я пожала плечами. Похоже, что наследство беспокоило маленького неопытного Солля в самую последнюю очередь.
— Как бы справиться у нотариуса, — бормотал тем временем Флобастер. — Писца подкупить, что ли… Вызывала дама Солль нотариуса или нет?
Я тихо разозлилась. Вот ведь куда головы работают у бывалых людей; я-то, выходит, мотылёк вроде Луара, о наследстве и не подумала, мне несчастной семьи жалко…
— А полковник-то куда отправился? — озабоченно поинтересовался Флобастер.
Я пожала плечами. Единственным подходящим местом, упоминавшимся при мне Соллями, был город Каваррен.
— Ну добро, — подвёл итог Флобастер. — Пусть поживёт денёк-другой, ладно, потеснимся… А потом пусть в стражу нанимается, что ли… А сейчас давай-давай, скоро публика соберётся, а Муха, щенок, с перепою…
Я устало смотрела в его удаляющуюся спину.
Перед рассветом Тории захотелось умереть.
Подобное желание навещало её не однажды — но всякий раз невнятно, смутно, истерично; теперь мысль о смерти явилась ясно, строго и без прикрас — величественная, даже почтенная мысль. Тория села на скомканной за ночь постели и широко, успокоенно улыбнулась.
В дальнем отделении стола хранился ящичек со снадобьями; пузатый флакон из тёмного стекла покоился на вате среди бездомных раскатившихся пилюль — Тория давно забыла, от каких именно хворей прописывал их благодушный университетский доктор. Жидкость во флакончике хранила от зубной боли; баснословно дорогая и редкостная, она действительно оказалась чудодейственной — совсем недавно Тория спасала от жутких зубных страданий сладкоежку-горничную… Аптекарь, составивший снадобье, знал в травах толк; вручая Тории флакончик, он десять раз повторял своё предостережение: не более пяти капель! Если вам покажется, что вы ошиблись в счёте — сосчитайте заново, пусть лучше пропадёт толика лекарства, нежели он, аптекарь, окажется повинен в истории с ядом…
Тория бледно усмехнулась. Больше всего на свете аптекари боятся «истории с ядом»; будем же надеяться, что имя нашего добряка не всплывёт в связи с безвременной кончиной госпожи Тории Солль…
Она выронила флакон; за тёмным стеклом тяжело качнулась волна густой вязкой жидкости. Небо, больше половины…
Тёмная вода на дне пруда. Глинистое дно; поднимая в воде струи серой глины, топают маленькие босые ноги. Тёплая грязь продавливается между розовыми пальцами; только ноги, выше колен — солнечные блики на поверхности пруда да иногда — мокрый подол детского платьица…
На дне полно узловатых корней. Так легко наступить на острое, поранить, замутить и без того мутную воду твоей, девочка, кровью…
Она содрогнулась. Протянула руку, чтобы остановить — и тогда только опомнилась. Бред. Нет никакого пруда; то было летом, когда смеялся Эгерт…