Прекрасная Натали — страница 36 из 71

Все эти воспоминания написаны уже после случившейся трагедии, но сам Дантес продолжал свою любовную хронику, что называется, по горячим следам. Через три недели он отправил Геккерну новое письмо:

«Дорогой друг, вот и масленица прошла, а с ней и часть моих мучений; в самом деле, кажется, я стал немного спокойней с тех пор, как не вижу ее; и потом, всякий не может брать ее за руку, за талию, танцевать и говорить с нею, как это делаю я, и спокойнее, чем я, потому что у них совесть чище. Глупо, но оказывается, чему бы я никогда не поверил, что это ревность приводила меня в такое раздраженное состояние и делала меня таким несчастным. И потом, когда я видел ее последний раз, у нас было объяснение. Оно было ужасно, но облегчило меня. Эта женщина, у которой обычно предполагают мало ума, не знаю, дает ли его любовь, но невозможно внести больше такта, прелести и ума, чем она вложила в этот разговор; а его было очень трудно поддерживать, потому что речь шла об отказе любимому и обожающему, нарушить ради него свой долг; она описала мне свое положение с такой непосредственностью, так просто, просила у меня прощения, что я в самом деле был побежден и не нашел ни слова, чтобы ей ответить. Если бы ты знал, как она меня утешала, потому что она видела, что я задыхаюсь и что мое положение ужасно; а когда она сказала мне, я люблю вас так, как никогда не любила, но не просите у меня никогда большего, чем мое сердце, потому что все остальное мне не принадлежит, и я не могу быть счастливой иначе, чем уважая свой долг, пожалейте меня и любите меня всегда так, как вы любите сейчас, моя любовь будет вашей наградой; право, я упал бы к ее ногам, чтобы их целовать, если бы я был один, и уверяю тебя, что с этого дня моя любовь к ней еще возросла, но теперь это не то же самое: я ее уважаю, почитаю, как уважают и почитают существо, к которому вся ваша жизнь привязана. Но прости, мой друг, я начинаю письмо с того, что говорю о ней; она и я — это нечто единое, и говорить о ней — это то же, что говорить обо мне, а ты укоряешь меня во всех письмах, что я недостаточно распространяюсь о себе. Как я уже говорил, я чувствую себя лучше, гораздо лучше, и начинаю дышать, слава Богу, потому что моя попытка была невыносима; быть веселым, смеющимся на людях, при тех, которые видели меня ежедневно, тогда как я был в отчаянии, это ужасное положение, которого я и врагу не пожелаю…»

Дантес был ровесником Натали, но она конечно же оказалась несравненно мудрее его, будучи матерью семейства и женой умнейшего человека. Она действительно всем сердцем могла чувствовать ту сердечную лихорадку, которая охватила молодого человека. Такая страсть невольно вызывает сочувствие. В романтическом переложении Дантесом имевшего место объяснения нет и намека на то, что Натали дала надежду на плотскую любовь в будущем. Очевидно одно, что она старалась успокоить Дантеса.

Наступивший Великий пост закрыл бальные залы. Единственным местом, где можно было встречаться, стали салоны Карамзиных и Вяземских, в которых к весне Дантес сделался завсегдатаем, подружившись с Андреем Карамзиным. Для всех, кто входил в этот тесный дружеский круг, любовные страдания Дантеса были явны, вернее, стало ясно, что он претендует на роль общепризнанного немого обожателя Натали Пушкиной. «Его страсть к Натали не была ни для кого тайной. Я прекрасно знала об этом, когда была в Петербурге, и я тоже над этим подшучивала», — писала отцу сестра Пушкина о проведенной в Петербурге зиме и весне 1836-го. С. Н. Карамзина, описывая брату Андрею петергофский праздник, состоявшийся 1 июля, шутливо заметила: «Я шла под руку с Дантесом. Он забавлял меня своими шутками, своей веселостью и даже смешными припадками своих чувств (как всегда, к прекрасной Натали)».

Неудивительно, что в конце концов великосветское общество, в котором было не принято так открыто выказывать свою страсть, ибо существовало немало возможностей быстро утешиться в горести неразделенной любви, приняло сторону Дантеса, приписав ему возвышенную, идеальную любовь…

…Возвратившись с похорон матери, Пушкин не задержался надолго в Петербурге, где без него уже вышел первый номер «Современника». Надо заметить, что приближались роды Натали, которых он всегда боялся, поэтому старался куда-нибудь уехать.

Пообещав жене вернуться к своему 37-летию, имеющему быть 26 мая, и одобрив выбор Натали дачи на лето — на Каменном острове, Пушкин 29 апреля выехал «по издательским делам» в Москву.

От Александры Гончаровой брату полетело письмо: «Прежде всего хочу исполнить поручение Таши, которая просит передать, что она так давно тебе не писала, что у нее не хватает духа взяться за перо, так как у нее есть к тебе просьба, и она не хочет, чтобы ты подумал, что она пишет только из-за этого. Поэтому она откладывает это удовольствие, и поручила мне просить тебя прислать ей 200 рублей к 1 мая, так как день рождения ее мужа приближается и было бы деликатнее, если бы она сделала ему подарок на свои деньги. Не имея же никакой возможности достать их в другом месте, она обращается к тебе и умоляет не отказать ей. В обмен же вам пошлет Пушкина журнал, который вышел на днях… Нам очень нужны деньги, так как о дне рождения Пушкина тоже надо хорошенько подумать…» Дмитрий Николаевич не замедлил с ответом, и Александра снова пишет: «Как выразить тебе, дорогой брат Дмитрий, мою признательность за ту поспешность, с которой ты прислал деньги. Мы получили сполна всю сумму, указанную тобой… Свекровь Таши умерла на Пасху, давно уже она хворала, эта болезнь началась у нее много лет назад. И вот сестра в трауре, но нас это не коснется, мы выезжаем с кн. Вяземской и завтра едем на большой бал к Воронцовым».

Пушкин, успев за трехдневную дорогу соскучиться по своей Натали, без задержки дал о себе знать из Москвы. Он писал ей каждые три-четыре дня. Эти последние его письма жене, полные нежности и тоски по ней, содержат в себе, как всегда, целый ряд деловых поручений: без издателя, застрявшего в Москве, стал верстаться второй номер «Современника» в Петербурге, и она должна была проследить за этим.

«Вот тебе, царица моя, подробное донесение: путешествие мое было благополучно. 1-го мая переночевал в Твери (где разминулся со вторым своим „дуэлянтом“ Соллогубом. — Н. Г.), а второго ночью приехал сюда. Я остановился у Нащокина… Мы, разумеется, друг другу очень обрадовались и целый вчерашний день проболтали Бог знает о чем. Я успел уже посетить Брюллова. Я нашел в его мастерской какого-то скульптора, у которого он живет. Он очень мне понравился. Он хандрит, боится русского холода и прочего, жаждет Италии, а Москвой очень недоволен. У него видел я несколько начатых рисунков и думал о тебе, моя прелесть. Неужто не будет у меня твоего портрета, им писанного? невозможно, чтоб он, увидя тебя, не захотел срисовать тебя; пожалуйста, не прогони его, как прогнала ты пруссака Криднера…» (4 мая).

«Сейчас получил от тебя письмо, и так оно меня разнежило, что спешу переслать тебе 900 рублей…» (10 мая).

«Был я у Перовского, который показывал мне недоконченные картины Брюллова. Брюллов, бывший у него в плену, от него убежал и с ним поссорился. Перовский показывал мне Взятие Рима Гензериком (которое стоит последнего дня Помпеи), приговаривая: заметь, как прекрасно подлец этот нарисовал этого всадника, мошенник такой. Как он умел, эта свинья, выразить свою канальскую, гениальную мысль, мерзавец он, бестия. Как нарисовал он эту группу, пьяница он, мошенник. Умора. Ну прощай, целую тебя и ребят. Христос с вами» (11 мая).

«Что это, женка? так хорошо было начала и так худо кончила! Ни строчки от тебя; уж не родила ли ты? сегодня день рождения Гришки, поздравляю его и тебя. Буду пить за его здоровье. Нет ли у него нового братца или сестрицы? погоди до моего приезда. А уж собираюсь к тебе. В архивах я был и принужден буду опять в них зарыться месяцев на шесть, что тогда с тобою будет? А я тебя с собою, как тебе угодно, возьму уж. Жизнь моя в Москве степенная и порядочная. Сижу дома — вижу только мужеск пол. Пешком не хожу и не прыгаю — и толстею… Зазываю Брюллова к себе в Петербург — но он болен и хандрит. Здесь хотят лепить мой бюст. Но я не хочу. Тут арапское мое безобразие предано будет бессмертию во всей своей мертвой неподвижности; а я говорю: у меня дома есть красавица, которую когда-нибудь мы вылепим…» (14 мая).

«Начинаю думать о выезде. Ты уж, вероятно, в своем загородном болоте. Что-то дети мои и книги мои? Каково-то ты перевезла и перетащила тех и других? и как перетащила ты свое брюхо? Благословляю тебя, мой ангел. Бог с тобою и детьми. Будьте здоровы. Кланяюсь твоим наездницам… Я получил от тебя твое премилое письмо — отвечать некогда — благодарю и целую тебя, мой ангел» (16 мая).

«Жена, мой ангел, хоть и спасибо тебе за твое милое письмо, а все-таки я с тобою побранюсь: зачем тебе было писать: это мое последнее письмо, более не получишь. Ты меня хочешь принудить приехать к тебе прежде 26. Это не дело. Бог поможет „Современник“ и без меня выйдет. А ты без меня не родишь…» (18 мая 1836 г.).

Много лет спустя Нащокин вспоминал об этом последнем приезде Пушкина в Москву: «Надо было видеть радость и счастье поэта, когда он получал письма от жены. Он весь сиял и осыпал эти исписанные листочки бумаги поцелуями».

На этот раз у Пушкина в Москве было множество дел, связанных с «Современником»: требовалось найти среди московских книгопродавцев комиссионера для распродажи журнала и договориться с ним об условиях, хотелось привлечь к сотрудничеству московских авторов. Приезд Пушкина стал праздником для культурной Москвы. В его честь устраивались обеды, поэта наперебой приглашали в гости — литераторы, ученые, актеры, художники, старые друзья Александр Раевский, Чаадаев, Баратынский. Три недели московского радушия и гостеприимства оказались целительными для усталой души Пушкина. Он почувствовал прилив вдохновения и, не закончив дела с московскими книгоиздателями, засобирался домой, к Натали, которая вот-вот должна была родить. «Пушкин не искусен в книжной торговле, это не его дело», — заключил князь Одоевский, сотрудник «Современника».