У другого мужчины в Чжун-Го осталась стареющая мать, совсем одна, и о ней некому было позаботиться. Он заплатил сироте из глухой деревни, чтобы она ухаживала за матерью, но девчонка ограбила пожилую женщину и сбежала с сыном соседки. Мать желала перед смертью повидаться с сыном. Как ему приехать к ней? Неужели ничего нельзя сделать?
Я могла бы ответить на эти вопросы раньше, чем Ба-Ба и миз Чжу. Ответ всегда был одним и тем же: «О нет, мне так жаль! Это ужасно. Мы можем попытаться, но это будет трудно и дорого».
Клиенты, почти всегда мужчины, приносили мне сладости, выпечку и лакомства, которые забирали после смены из ресторанов. Должно быть, я напоминала им дочерей, которых они в последние годы видели только на фотографиях. Они сами тоже были бальзамом не только для моего желудка, но и для сердца, которое ныло по Е-Е, Цзю-Цзю и Лао-Е.
Так что в Мэй-Го я не то чтобы осталась совсем без семьи. Просто родственники приходили ко мне в краткие мгновения, от случая к случаю. Со временем я смастерила маленький альбом, в котором хранила эти дорогие сердцу моменты с краткими зарисовками о моих приемных родственниках и связанными с ними памятками – конфетной оберткой, наклеенной на одну страницу, жирным пакетиком от пирожка вместе с крошками, прилепленным скотчем к другой.
Даже сам адвокат в тот единственный раз, когда я его видела, напомнил мне семью. Он был белым, вовсе не похожим на китайца, но у него была светлая кожа, сквозь которую проглядывал розовый румянец, совсем как у Лао-Е, которого, когда он ездил в заграничные командировки от правительства, всегда принимали за лао-вай и обращались к нему по-английски. Адвокат был высоким, таким же как Лао-Е, с редеющими седыми волосами. На этом их сходство заканчивалось, но для ребенка, который покинул родину без единой фотографии своего любимого дедушки, он вполне мог играть роль самого Лао-Е.
В сером костюме-тройке и тренчкоте цвета загара, с облупленным портфелем из черной кожи в руке однажды вечером он прошагал по коридору, притормозил у двери конторы, потом миновал ее и вышел на лестницу.
– А ты, должно быть, Ч’ань, – его язык заплелся на моем имени, как у всех белых. – Прямо маленькая копия Винсента!
Я узнала в его речи английское имя Ба-Ба, данное ему итальянцем, у которого он снимал угол в Статен-Айленде до нашего с Ма-Ма приезда, но вот сравнение меня возмутило. Я ничуть не похожа была на мальчишку.
– Знаешь, а я надеялся сегодня с тобой встретиться! – продолжил он, ничего не поняв, как это вообще было свойственно да-жэнь, и полез в карман своего тренчкота. – Вот! Это тебе!
Его ладонь была морщинистой, но белой, как и его лицо, с пурпурными и розовыми сосудиками под кожей. В центре этой ладони лежала деревянная прямоугольная шкатулка-таблетница с закругленными и сглаженными уголками. Такого же цвета, как его пальто.
– Открой!
Я повиновалась, откинув крышечку на петле. Внутри оказалась деревянная божья коровка, окрашенная в красный цвет, с пятью черными пятнышками на спинке – нечетное число пятнышек предвещало удачу; четные числа были неудачными, как‑то раз сказала мне Ма-Ма, когда мои колени были грязными от песка из нашей песочницы. А может быть, наоборот?.. Я никогда не могла это запомнить, да и, в конце концов, это же было целую жизнь назад, в Китае, когда я еще играла в детские игры, а у Ма-Ма еще находилось для меня время.
У божьей коровки были подвижные выпученные глазки. Из ее брюшка торчала тоненькая деревянная палочка, из-за чего казалось, будто она висит в воздухе. Четыре хлипкие ножки-зубочистки, тоже окрашенные в черный цвет, были немного изогнуты и прикреплены к туловищу свободно, на петельках. Я встряхнула коробку, и ножки заплясали, рассмешив меня.
– Спасибо! – Я подняла глаза на адвоката и успела увидеть его улыбку, после чего он вошел в распахнутую дверь, скрывшись в конторе. Не желая упустить ни мгновения жучиного танца, я снова уставилась на выпученные глазки, которые теперь съехались друг к другу.
Потом Ба-Ба рассказал мне, что этот адвокат был богачом и учился в Гарвардской юридической школе. Но у него была слабость то и дело жениться и разводиться и куча ленивых детей, которых надо было содержать, что, по словам Ба-Ба, было обычным делом у лао-вай. Каждый раз, когда адвокат женился и заводил очередного ленивого ребенка, у него оставалось намного меньше денег для себя, поэтому Ба-Ба напомнил мне, что я должна быть очень благодарна ему за подарок.
Ба-Ба мог бы и не стараться с предупреждениями. Я дорожила этой божьей коровкой, как сокровищем. Это был первый подарок, который я получила в Америке.
В первую субботу после получения нового адреса от толстяка из агентства Ма-Ма разбудила меня ранним утром. Спросонья, словно хмельная, я тащилась за ней к станции подземки, дремала в поезде, а потом, как сомнамбула, выйдя из метро, прошла несколько кварталов и пару пешеходных мостов, пока мы не оказались в безлюдном квартале, улицы которого были вымощены брусчаткой, а здания выкрашены только в серый или бурый цвет. Должно быть, где‑то поблизости была вода, поскольку тамошний воздух напомнил мне о единственной в моей жизни поездке к океану, когда меня за большой палец ноги ухватил краб. Однако запах был не совсем таким – более густым, застойным, вязким, чем тот морской. В нем не было легкости. Он был тяжелым, как будто краб, вцепившийся в мой палец, так и издох, не отцепившись.
Как оказалось, неподалеку находился дом, указанный в адресе, который Ба-Ба назвал, записывая меня в школу. Но даже мне было ясно, что здесь уже давным-давно никто не живет.
Ма-Ма подвела меня к рассыпающемуся крыльцу коричневого здания. От одной из его распахнутых боковых дверей на всю дорогу расплывалась бурая лужа. Когда Ма-Ма открыла другую дверь, я учуяла то, что было за ней, раньше, чем увидела: это был запах моря, смешанный с другим, который я почему‑то определила как запах смерти. Мой нос словно увидел тысячу кальмаров, которые лежали, издыхая; сотню угрей, в последний раз извивающихся всем телом в канализационной трубе.
Заглянув внутрь, я увидела в здании таких же людей, как и в потогонной мастерской. Все как один одетые в светло-голубой пластик, они не обратили на нас никакого внимания, с мертвящей решимостью сосредоточившись на своей работе. Они стояли, ссутулившись, над длинным стальным цилиндрическим желобом, который на манер лабиринта змеился по всему помещению.
Ма-Ма жестом пригласила меня войти, и я зажала нос пальцами, прежде чем ступить в вестибюль с крючками на стенах, на которых болтались пластиковые комбинезоны; каждый из них был похож на голубого человека, который свел счеты с жизнью: один пустотелый трехмерный висельник за другим. Только когда дверь захлопнулась за нами с пахучим «вжжухх», до меня дошло, что, хоть на улице и было уже начало зимы, внутри было еще холоднее. Ма-Ма сняла одного голубого висельника с крючка и подала мне.
– Надевай скорее. Он тебя согреет.
Костюм был слишком длинен мне – в рукавах, штанинах, везде, – но я послушалась. Надетый на голову капюшон съехал до кончика носа, и я подпихивала его вверх – раз, два, три, – пока он не послушался. Я закатала рукава, которые при каждом движении похрустывали, точно я была сделана из фольги. Ма-Ма тоже натянула своего голубого висельника, и мы с ней стали близняшками: одна – сморщенная малышка, другая – высокая взрослая.
Теперь она надевала сапоги – сапоги из резины, еще более вонючие, чем само помещение, с той же илистой грязью, прилипшей к подошвам. Протянула мне другую пару сапог, в каждый из которых можно было уместить по три мои ступни, но я все равно нагнулась, чтобы их надеть. Стоило мне взяться за голенище, как рукава снова стали спадать, а за ними следом и капюшон. Я ничего не могла – ни видеть, ни трогать, ни куда‑то идти. Сотрясаемая конвульсивным смехом, я превратилась в голубой пластиковый мешок, дрожащий на воняющем морем сквозняке. Снова подпихнула капюшон вверх и, как раз перед тем, как он опять съехал мне на нос, успела заметить, как Ма-Ма невольно улыбается.
Мы поплелись в основное помещение – я следом за Ма-Ма и гораздо медленнее – к ее рабочему месту у стального резервуара. Мы оказались в углу помещения, там, где желоб поворачивал в другую сторону.
Я встала, прижавшись туловищем к стальной стенке этой гигантской лохани. Моего роста едва хватило, чтобы заглянуть через доски, которыми был обрамлен ее край, и увидеть воду, хлеставшую из установленных над ней кранов. Дальше тянулся движущийся пояс из рыбы – цельной, серебристой, неподвижной. Вода текла по желобу сквозь щели между кусками льда, наползавшими друг на друга, и поверх них. Слева от Ма-Ма было ведерко, подвешенное над текущей водой, закрепленное на краю лохани.
Холод вытесняет многие мои воспоминания об этом месте. Я больше не могу отделить образы, попавшие в мою память, так сказать, из первых рук, от сцен, просочившихся из художественного и документального кино. Но мысленным взором я вижу, как Ма-Ма выхватывает мертвую рыбу из холодной воды и кладет ее на разделочную доску, вскрывает ей брюхо ножом, а затем обезглавливает, обнажая оранжевую плоть внутри. Несколькими взмахами ножа она удаляет кровавые внутренности, сбрасывая их в ведерко. Затем кладет рыбу на ленту конвейера, которая несет ее по комнате к следующей остановке, где она лишается плавников, а потом к следующей, где ее наверняка будут нарезать и пластать и так далее и тому подобное, пока она не превратится в кучку плоских оранжевых ломтиков, которые мне впервые доведется попробовать лишь много-много лет спустя. Я вижу одетых в голубое женщин и мужчин, нарезающих ее быстрыми взмахами худых рук, удаляющих сперва крупные белые кости, а затем и мелкие косточки специальными пинцетами. Некоторые косточки такие крохотные, что мне едва удается их разглядеть, пока я крадусь от одного рабочего места к другому, к мужчинам и женщинам, держащим пинцеты пальцами, лиловыми от холода.