Прекрасная страна. Всегда лги, что родилась здесь — страница 19 из 58

Завершая свой путь по цеху, рыба оказывается у плотно сбитой женщины в сером пластиковом костюме. Она складывает рыбу в ведро и время от времени выносит его за стальные двери.

Это я помню так отчетливо, словно снова вернулась туда: в дне лоханей, в том месте, где работала Ма-Ма, были маленькие трещинки, из них выбегали капли воды, которые падали на пол, на наши сапоги, а иногда попадали и в носки, стекая по поверхности пластиковых голубых одеяний. За день эта ледяная вода скапливалась лужами на полу и в наших сапогах, превращая ноги в подобие охлажденного лосося.

Дрожь и онемение нарастали от часа к часу. Я видела, как руки Ма-Ма синели, точно сливы, а дрожь распространялась сперва от кончиков пальцев к ладоням, потом к предплечьям и дальше, пока все тело не начинало конвульсивно содрогаться. Тут есть резиновые перчатки, говорила Ма-Ма, но в них трудно держать нож.

Чтобы хоть как‑то сохранять тепло, я бродила кругами по цеху, наблюдая за каждым работником на его рабочем месте. По прошествии всех этих лет мне помнится только одна из женщин. Она была пожилой, на вид ровесница Лао-Лао. Даже сквозь голубой пластик, ее и свой собственный, мне было видно, что кожа у нее вся лиловая от холода. Такими же были ее губы, выпяченные и припухшие. На щеках поблескивала влага. Поначалу я думала, что она потеет, но нет – конечно же, нет. Источником этих капель были не поры кожи, а глаза, тусклые и серые. Она была слишком стара для такого холода. Слишком стара, чтобы находиться там.

Когда я вернулась к Ма-Ма, она на миг перевела взгляд на меня, но тут же сосредоточилась на деле, и тогда я встала на табурет, так же как у нас на кухне в Китае, и стала выхватывать из желоба рыбу, подавая ей. Мы работали до тех пор, пока в мире за стенами здания не село солнце. Там, ближе к центру города, суши-рестораны открывались, потом закрывались, их официанты выставляли стулья и барные табуреты на столы, запирали двери и опускали рольставни. Все то время, которое потребовалось городу, чтобы проснуться, одеться, выйти на улицу, вернуться и заползти в постель, мы оставались замороженными в цеху: замороженными ледяной рыбой, замороженными ледяной водой в сапогах, примороженными к своему месту. И все это время мои мысли ни разу не уходили далеко от Лао-Лао  в нескольких рядах от нас, которой, чтобы сдаться, не хватало одного порыва ледяного сквозняка, одной корзины рыбы.

Рыборазделочный цех довлел над нами еще долго после того, как мы с Ма-Ма разоблачились, сняв с себя голубой пластик, стащили с замерзших ног сапожные резиновые панцири. Мы продолжали дрожать всю дорогу до метро, бросая вызов холоду снаружи, который смешивался с холодом цеха, холодом, который тек по нашим венам. Рыбная вонь липла к коже и волосам до самой помывки в душе, а тряская дрожь не отпускала еще долго после того, как мы зарылись глубоко под одеяла, скрестив синюшные руки с гусиной кожей и темно-синими венами на груди.

В тот вечер я уплывала в сон с мыслями о том, как мне повезло. Завтра у нас выходной, наш счастливый день, а послезавтра у меня уже будут занятия в школе. Мне придется снова прийти в цех только через целую неделю. У моей кожи будет время, чтобы прогнать ледяные мурашки, вернуть себе свою розовую гладкость. А Ма-Ма больше никогда не будет похожа на себя прежнюю.

Глава 9Огни

Первую зиму в Мэй-Го мы провели поочередно то окутываемые тьмой, то ободряемые светом. Не успели мы оглянуться, как деревья обнажились, их хрустящее оранжевое одеяние было сброшено на землю, а затем подернулось блестками инея. Лао-Лао начала присылать нам почтой колючие свитера, которые вязала на своем вечном посту перед телевизором. Ее посылки пахли нафталином – запах, который я привыкла связывать с домом Лао-Лао, – и я любила подносить эти свитера к носу и ощущать, как их царапучие щупальца, запахи семьи, карабкались в мои дыхательные пути и вползали в легкие. Иногда посылки от Лао-Лао приходили вскрытыми, надорванными, а затем заклеенными скотчем; письма – с частично вымаранными иероглифами – помятыми. Бока посылок были покрыты оттисками резиновых печатей, указывающими, что они получили одобрение совета по цензуре и им было разрешено покинуть Чжун-Го и прилететь сюда.

Обогреватель в нашей комнате включался нечасто, и, выдыхая, мы видели перед собой пар собственного дыхания. Приходя домой, я забиралась в постель задолго до того, как готова была уснуть. Бодрствуя, мы перекладывали одеяла с обеих кроватей на одну, чтобы было теплее. Перед тем как залезть под них, я натягивала один на другой все свои свитера, а на ноги – все носки. Когда обогреватель включался, от радиатора исходил явственный металлический запах, за которым следовало шипение. Заслышав этот звук, который всегда раздавался лишь поздним вечером, я спешила к радиатору, вытянув вперед руки, и пальцы мои плясали, пока я прыгала с ноги на ногу. Едва ощутив, как тепло начинает распространяться из кончиков пальцев вверх по рукам, я бежала вниз, в кухню, чтобы привести Ма-Ма – ее потребность оттаять после суши-цеха была так отчаянно сильна, что она целыми часами сидела у плиты, снова и снова кипятя в кастрюле воду из-под крана.

– Ма-Ма, Ма-Ма, лай я!

По розовому румянцу на моих щеках и огню в глазах она понимала, что тепло наконец добралось и до нашей маленькой комнатки, и тогда мы неслись вверх по лестнице, точно две белки в беззаботной погоне друг за другом. Забежав внутрь, я притягивала все еще дрожащие руки Ма-Ма к радиатору и расцветала улыбкой.

В такие моменты в глазах Ма-Ма появлялось нечитаемое выражение: и радость, и печаль, и любовь, и отчаяние – все разом. Только глядя на эти сцены через призму взрослости, я вижу в трещинках ее лица сладкую му`ку, какую Ма-Ма, верно, ощущала в эти мгновения. Благодарность за ту малость, которая у нее была. Сердечную боль от того, что ей это нужно. Растерянность при виде того, во что превратилась наша жизнь.

* * *

Посреди одной морозной зимней ночи мы проснулись от глухого удара, писка и нескольких шлепков прямо у двери нашей комнаты. Это было не сухое постукивание тараканьих лапок, к которому мы уже привыкли. Нет, эти звуки издавал какой‑то более крупный, более внушительный объект в коридоре снаружи.

– Тсс. Я пойду.

Ба-Ба взвился в прыжке, вот он уже у окна, а потом у двери. В полосе уличного света я увидела на лице у него выражение, какое он надевал, как маску, чтобы казаться храбрым, тогда как на самом деле был напуган. Я видела его, когда Ба-Ба пошел со мной кататься на колесе обозрения в Пекине: его глаза не смели ни опуститься вниз, ни оглядеться по сторонам, ни посмотреть на меня, зато лицо превратилось в маску храбрости.

Я села в постели, а Ма-Ма подкралась к двери и встала за спиной Ба-Ба. Он отворил скрипнувшую дверь и просунул в щель голову. Поток света, хлынувший затем во все щели, подсказал мне, что он осмелился нажать на выключатель в коридоре. Одновременно с этим раздался писк.

– Э! Ван шэн![60]

Это был усталый голос нашей миниатюрной квартирной хозяйки. Я вскочила и подбежала к родителям, стоявшим у двери, просунув голову между их телами. Хозяйка, дама восьмидесяти с чем‑то лет, стояла на верхней площадке стремянки в шесть ступеней, прислоненной к стене, которая отделяла нашу комнату от коридора. Ее морщинистые руки с цилиндрическими выпирающими венами лежали на контрольной панели обогревателя, на самом верху, там, где стена встречалась с потолком.

– Что вы делаете? Вам помочь? – Ба-Ба сделал пару шажков вперед. Вопросы он задавал вполголоса, чтобы не тревожить наших многочисленных соседей.

– Лоу шан кай да чуан я. Бэби хао цзин ку я![61]

Ее речь, состоявшая из невообразимой смеси мандарина, кантонского и английского – которой, как я теперь понимаю, мешали еще и зубные протезы, – всегда была не вполне внятной, но посреди ночи стала и вовсе неразборчивой.

– О…

Напускная храбрость слетела с лица Ба-Ба. Ее место заняло напускное понимание.

– Мэй ши ле, мэй ши ле.

Она стала спускаться с лестницы, один маленький шажок за другим, ее обтянутые носками ступни елозили в отделанных кружевом шлепанцах, которые, в свою очередь, скользили на деревянных ступеньках. Едва очутившись на полу, хозяйка принялась передвигать стремянку по стене в сторону ванной комнаты, рядом с которой я видела всегда закрытую дверь: теперь она впервые была распахнута настежь. Хозяйка решительно отпихнула Ба-Ба в сторону и замялась всего на пару секунд, прежде чем засунуть стремянку в чулан.

– Мэй ши ле, мэй ши ле, – продолжала повторять она свою мантру, со скрипом спускаясь по лестнице на первый этаж.

Махнув рукой, Ба-Ба позвал нас обратно в комнату и захлопнул дверь. Едва успев запереть замок, расхохотался.

Я тоже начала хихикать, радуясь тому, что впервые вижу Ба-Ба таким веселым с тех пор, как мы встретились в Мэй-Го. Это снова был он – Ба-Ба из прошлого, молодой мужчина, который еще никогда не выезжал из Китая, мужчина, чей характер был легче на целую вселенную, потому что он еще не столкнулся с ежедневной травлей, еще не гнался за голым пациентом по коридорам психиатрической больницы.

Ма-Ма непонимающе посмотрела на нас обоих и спросила:

– Ни сяо шэн ме?[62] – а потом ей в рот тоже попала смешинка.

– Она сказала… она сказала, что ей придется выключить обогреватель, потому что… слишком жарко! – изнемогая от смеха, Ба-Ба едва сумел выговорить это между приступами хохота. – Она сказала, что младенцу на третьем этаже приходится тяжело, потому что слишком жарко. Родители даже открывают окна!

Семейство, жившее на третьем, было самым богатым в доме. На самом‑то деле это ни о чем не говорило, но мне оно казалось очень даже гламурным. Они тоже были пуэрториканцами, как и многие наши соседи, но у них была самая светлая кожа из всех, кто на тот момент жил рядом с нами. Как по мне, их вполне можно было считать белыми богачами: они снимали весь верхний этаж с двумя спальнями, гостиной и